Приглашаем посетить сайт

Забабурова Н. В.: Письма мадам де Севинье: феномен частной жизни.

ПИСЬМА МАДАМ ДЕ СЕВИНЬЕ: ФЕНОМЕН ЧАСТНОЙ ЖИЗНИ

Забабурова Н. В. Письма мадам де Севинье: феномен частной жизни // Филология в системе современного университетского образования. Вып. 5. М., 2002. С. 33 – 39.

http://natapa.msk.ru/philology/issue5/zababurova.htm

в контексте историко-культурной и историко-литературной перспективы последующих столетий[1]. В сущности, эти письма представляют первый и единственный для своего времени опыт частной переписки, заведомо не предназначенной для увековечения, прижизненного или посмертного издания (известно, что они писались без черновиков, что даже для XIX в. было нетипичным явлением, и были опубликованы только по воле наследников). Сама интенция эпистолярного автора (эмоциональная потребность в общении) в данном случае делает их уникальным явлением в истории европейской переписки, которая в эту эпоху продолжала во многом оставаться ученой, светской («Письма к провинциалам» Паскаля, переписка Бюсси-Рабютена, мадам де Лафайет) или галантной.

Вопрос о влиянии писем мадам де Севинье на европейскую прозу последующих столетий изучен пока совершенно недостаточно. Думается, что о непосредственном ее влиянии в плане литературном говорить вообще довольно сложно. Известно, что переписка мадам де Севинье чаще всего присутствовала в сознании пишущей и читающей публики на уровне цитат и сентенций. В этом отношении она, сама бывшая страстной поклонницей Монтеня и Паскаля, разделила славу великих французских афористов. Кроме того, ее письма были признанным источником бесценных исторических фактов, складывающихся в хронику нравов и духовной жизни великого столетия. В таком качестве ссылки на них можно находить повсеместно. Однако не меньший интерес, на наш взгляд, представляет новая ментальность, воплощенная в знаменитой переписке и отражающая определенную эволюцию культурного сознания эпохи.

Известно, что основным адресатом мадам де Севинье была ее дочь, графиня де Гриньян, жившая после замужества в далеком Провансе и бывшая предметом необычно страстной материнской привязанности. «Если, дитя мое, обыскать весь двор и всю Францию, – читаем мы в одном из писем, – то только я одна, имея столь безраздельно любимую дочь, должна быть лишена радости ее видеть и постоянно жить с ней. Такова воля Провидения, которой я могу повиноваться лишь с бесконечной скорбью. Поэтому мы должны писать друг другу, потому что это единственное, что нам остается»[2]. Основной психологический мотив переписки – материнская любовь, обостренная вынужденной разлукой, – объективно превращает ее в своеобразную эпопею частной жизни. «Материнство и частная жизнь неотделимы. Все стороны повседневных контактов матери и детей не только так или иначе связаны с частной жизнью женщины, но и являются одной из главных ее составляющих», – пишет современный автор[3]. Вряд ли это обобщение можно безоговорочно распространить на ту эпоху и на ту среду, к которой принадлежала мадам де Севинье и где отношения между родителями и взрослыми детьми были гораздо более формальными, чем это представлено в знаменитой переписке. Характерно, что отношения с сыном, о котором в письмах время от времени упоминается, у мадам де Севинье были далеко не столь сердечными. «Мой сын» – так, почти официально, она его неизменно называла, и это звучит несколько странно в письмах, обращенных к дочери. Случай мадам де Севинье скорее уникальный, чем типичный, и потому ее переписка, как литературный текст, предстает явлением опережающим, открывающим духовную перспективу следующего столетия, осознавшего поэзию частной жизни и сумевшего отделить приватное от публичного. Выражение материнской любви в письмах мадам де Севинье вполне спонтанно и при этом отмечено сентиментальной аффектацией, которая в литературе XVIII в. примет характер стиля: «Мне всегда кажется, дочь моя, что я не смогла бы без вас жить... Я вся охвачена сильнейшим желанием вас увидеть и грустью после года разлуки – все это вместе кажется мне невыносимым. Каждое утро я в том саду, который вам известен. Я ищу вас повсюду, и все те уголки, в которых я вас видела, доставляют мне страдания. Теперь вы понимаете, что любая мелочь, напоминающая мне о вас, запечатлевается в моем бедном мозгу»[4]. Возникает лирический эффект, который в литературе следующего века будет достигаться сознательной имитацией человеческого документа[5].

Уникальность данного памятника состоит, на наш взгляд, в уже отмеченной новой интенции, которая естественным образом влечет за собой открытие принципиально новой этической и эстетической сферы – поэзии естественных и обыденных чувств, того «мелкого», что станет предметом эстетической рефлексии рококо, а затем – с принципиально новым пафосом – сентиментализма.

Публичное зачастую воспринимается мадам де Севинье как сфера обязанностей, причем в основном утомительных. «Что касается моей жизни, – писала она своему кузену графу де Бюсси, – то вам она известна. Ведь проводишь ее с пятью-шестью друзьями, общество которых приятно, и при этом вынужденно выполняя тысячу обязанностей, а это совсем непросто. Меня особенно злит то, что дел никаких нет, а дни проходят, мы стареем и умираем. Я считаю это несправедливым. Жизнь слишком коротка...»[6].

разрушается установленная публичная шкала оценок и в суждениях проявляется свобода частного человека, внутренне не скованного обязательствами и условностями. Это касается даже «версальских» отчетов мадам де Севинье: «Я поздоровалась с королем так, как вы меня учили. И он так ответил на мое приветствие, будто я молода и красива. Королева столь долго разговаривала со мной о моей болезни, словно речь шла о родах»[7].

Конкретная эпистолярная ситуация – доверительное общение с любимой дочерью – заранее предполагала полную непринужденность. Вот один из характерных примеров: «Прерываю здесь свое письмо, – читаем мы, – и собираюсь пройтись по городу, чтобы узнать, не пропустила ли чего-либо, что могло бы вас развлечь»[8]. И далее в этом же письме: «Я вернулась из города. Была у мадам де Лувуа, у мадам де Виллар и у маршальши д’Эстре»[9] – после чего следуют обещанные новости. Такого рода новости обычно комментируются с должной мерой светской злости, порой они несколько пикантны, так что мадам де Севинье предупреждает дочь, чтобы она не показывала какого-то конкретного письма мужу. При этом в письмах царит очаровательная бессвязность, по существу имитирующая стиль спонтанной дружеской беседы. Воспитанная в прециозных салонах, мадам де Севинье прекрасно владела искусством светской беседы: об этом свидетельствуют и непринужденность, и изящество, и тонкая ирония, отличающие ее манеру. Но это искусство объективно существовало в рамках высокого стиля, сопряженного с определенными ограничениями и условностями. В этом смысле стоит обратить внимание на одно из писем мадам де Севинье, где она с особым пристрастием рассуждает о стиле. Ее внимание привлекала одна из максим Ларошфуко, смысл которой показался ей весьма туманным: «La bonne grâce est au corps, ce que le bon sens est a l’ésprit» (Грация (приятность, изящная обходительность) свойственна телу, а здравый смысл – уму – Н. З.). «Предоставляю вам судить, – пишет она дочери, – легко ли ее понять и какая связь или соотношение существует между грацией и здравым смыслом? Я считаю, что в разговоре пользуются словами, которые, при ближайшем рассмотрении, оказываются обычно двусмысленными и которые в большинстве выражений не означают того, что, как всем кажется, они должны означать. Например, я попросила мадам Колиньи, чтобы она определила мне смысл bonne grâce и чтобы она точно объяснила разницу между bonne grâce и bon air (внешней привлекательностью – Н. З.), а также между здравым смыслом и рассудительностью, между разумом и здравым смыслом, между гением и талантом, между капризом и чудачеством, между непосредственностью и наивностью, между воспитанностью и вежливостью, между забавным и шутливым. Разве вы не согласны, что в большинстве случаев это синонимы? Это язык или лентяев или невежд»[10]. В этом случае мадам де Севинье пообещала дочери специально посвятить время поискам точных определений, независимо от того, будут ли они удачными. Важно, что переоценивается сама роль слова: от экивоков, свойственных прециозно-галантному стилю, к точности и информативности.

Новый стиль начинает утверждать себя в сфере домашнего, камерного, частного и выстраивается в противовес официальному и салонному. Стирается грань между возвышенным и низким в его привычной для классицизма оппозиции. Вот, к примеру, как начинается одно из писем к дочери: «Вам пришлось родить в восемь месяцев, моя дорогая. Какое счастье, что вы себя хорошо чувствуете! Но как жаль потерять еще одного бедного малыша! Ведь вы такая разумная, так браните остальных, и вам пришла в голову фантазия помыть ноги! Когда столь далеко продвинешься в столь прекрасном деле, разве можно подвергать риску его и к тому же собственную жизнь?»[11] Многие исследователи, в частности, отмечали, насколько важен для мадам де Севинье в обозначенном контексте мотив болезни – реальной манифестации телесной природы – облеченный в непривычно конкретные детали. Экивоки были неуместны, когда речь шла о реальных проблемах, к примеру, о болезненных приступах подагры, мучившей мадам де Севинье. В этой связи уместно отметить, что исследование медицинских аспектов указанной переписки превратилось в самостоятельную научную проблему[12]. Для автора важны любые мелочи домашнего быта, тяготы долгих путешествий, еда и сон. Она с волнением вникает во все подробности путешествия на корабле, которая предприняла мадам де Гриньян из Парижа в Прованс. Она с волнением пересказывает дочери эпизод своей поездки через Невер, когда «какие-то четыре красотки» в экипаже попытались обогнать их на дороге, где двум экипажам разъехаться было никак нельзя, так что приключение чуть не закончилось падением в реку. В одном из писем разворачивается живописная картина осенней рубки леса в бретонском имении мадам де Севинье. В этом новом контексте совершенно особую роль в письмах начинает играть мир детства, до сих пор практически не освоенный литературой. В разлуке со внуками она с неизменным интересом вникает во все детали их физического и нравственного развития, поразительным образом ощущая в ребенке формирующуюся личность, хотя, впрочем, оговаривается, что внуки ей дороги постольку, постольку они есть плоть от плоти любимой дочери.

Психологическая ситуация, которая разворачивается в письмах мадам де Севинье, оформляется в своеобразный сентиментальный психологический комплекс, сохраняющий все свое значение для литературы сентиментализма: чувство одиночества, томление разлуки, безотчетная жертвенная нежность. При этом одиночество становится и своеобразной потребностью, выражающей, быть может, некую исчерпанность и усталость цивилизации. Мотив этот ясно обозначен у Паскаля, и мадам де Севинье находит у него подтверждение собственным мыслям. «Г-н Паскаль, – замечает она, – говорил, что все беды происходят оттого, что человек не умеет всегда оставаться в собственной комнате»[13]. Мотив уединения весьма характерен для французской культуры последней трети XVII в.[14] Он явственно выражен у мадам де Лафайет, с которой мадам де Севинье, кстати, была очень дружна.

Уединение мадам де Севинье обретала в своем далеком бретонском замке, в окрестных садах и лесах. В ее письмах впервые развернут руссоистический мотив одиноких прогулок, ставших, кстати, ее постоянной житейской привычкой. Она много говорит о «скуке кресла», которую заменяет неустанной ходьбой, возвращаясь в свой замок Роше затемно.

может стать предметом специального исследования. Мадам де Севинье наполняет пейзаж субъективными лирическими ассоциациями. Прогуливаясь по аллеям своего парка, она одновременно странствует в утраченном времени, и, к примеру, подросшие деревья, которые она некогда сама посадила, напоминают ей о быстротечности времени: «В лесах этих я нахожу бесконечно много красоты и грусти; все эти деревья, которые вы видели маленькими, стали большими, стройными и невероятно прекрасными. Они вытянулись и создали очаровательную тень. В высоту они уже достигли сорока и пятидесяти футов, и в этом есть что-то от материнского чувства. Подумайте, ведь это я их посадила...»[15]. В одном из писем она с восторгом рассказывает дочери о дереве, которое та когда-то спасла от гибели, и даже собирается выстроить для него часовню. Ей особенно близки осенние пейзажи, и она любит затягивать ноябрьские и декабрьские прогулки, ощущая в увядании природы созвучие собственному психологическому состоянию: «... прекрасные кристальные дни осени, не жаркие и не холодные; словом, я ими очарована, я на воздухе с шести часов утра до пяти часов вечера, не теряю ни минуты...»[16]. Именно поэтому ей всегда был скорее чужд роскошный Прованс, куда она приезжала погостить к дочери, со своим вечным солнцем и однообразным сиянием вод и зелени. Она с необыкновенной тонкостью фиксирует игру цветов и красок в северных пейзажных картинах, словно предвосхищая романтическую оппозицию Севера и Юга, и извлекает поистине философические эффекты из природных контрастов: «... мое настроение в основе своей зависит от погоды; потому, чтобы узнать, как я себя чувствую, вам не стоит вопрошать звезды. Но ваш Прованс всегда вам нашепчет сплошные чудеса. Прекрасная погода для вас ничего не значит, вы к ней слишком привыкли. А мы видим так мало солнца, доставляющего нам особую радость. Из всего этого можно извлечь немало ценных моральных суждений, но хватит болтать о дожде и о хорошей погоде»[17]. Северная осень открывается ей в особой игре красок, создающих меланхолический контраст цветения и увядания: «Эти леса всегда прекрасны: зелень их в сто раз красивее, чем в Ливри. Не знаю, зависит ли это от самих деревьев или от свежести дождей, но они несравненны. Сегодня все так же зелено, как в мае: те листья, что падают, мертвы, но те, что еще на деревьях, остаются зелеными. Вы никогда не видели подобной красоты»[18]. Здесь уместно вспомнить еще одно описание, где мадам де Севинье подбирает удивительный и по-своему точный эпитет для определения цвета осенних листьев – aurore (золотисто-розовый), причем богатство оттенков этой золотисто-розовой гаммы создает, как она пишет, эффект «великолепной золотой парчи»[19].

Главное наслаждение ей доставляют прекрасные вечера, заполненные ярким лунным сиянием. Она даже просит дочь думать о ней в такие часы, словно веря, что подобный духовный контакт может быть своего рода заклинанием от бед[20].

Природный ритм жизни, возвращающий к естественной стихии бытия, становится для мадам де Севинье главным фоном лирических медитаций. Природа и уединение дают частному человеку порой призрачное ощущение независимости от суеты публичной жизни. В эти часы уединения и долгих прогулок мадам де Севинье пришла к поистине философическому заключению, фиксирующему универсальность природных ритмов. Оно облекается у нее в поэтическую метафору: «Если бы у нас было побольше терпения, мы бы избавились от тоски. Природа в такой же мере ее отгоняет, в какой нагнетает. Вы знаете, что у нас здесь настоящий туман – наступающий, отступающий, обволакивающий, отходящий, сгущающийся, рассеивающийся, приближающийся, удаляющийся и делающий все вокруг то прекрасным, то безобразным, то неузнаваемым»[21].

Письма мадам де Севинье первоначально публиковались без ответов адресатов (собственно, письма главного адресата – мадам де Гриньян – скорее всего, бесследно исчезли), выстраиваясь в своеобразный дневник, а порой и в эпистолярную исповедь. Такой тип монологического эпистолярного «романа» – уже не новая форма в эпоху мадам де Севинье («Португальские письма» Гийерака) – подготавливал и дискурс лирического дневника. Дело в том, что преобладание единственного адресата переписки, которому отведена роль не только доверенного лица, но и своего рода второго «я», в высшей степени способствовало осуществлению подобной задачи. Для XVII в., эпохи мемуаров, подобный дискурс скорее чужд, зато он будет в высшей степени актуален для французской литературы сентиментализма и романтизма (Руссо, Стендаль).

Все это позволяет сделать вывод о том, что созданный мадам де Севинье эпистолярный стиль – своего рода поэтика частной жизни – оказался удивительно созвучным французскому (и европейскому) роману последующих эпох, а также пограничным жанрам исповедальной и автобиографической прозы, открыв новые возможности эпистолярного самовыражения и новый модус чувствительности.

[1] См., например: Duchene R. Écrire au temps de Mme de Sevigné: lettres et texte littéraire. P. 1982; The Epistolary form and the letter as artifact / [editors: Jim Villani, Naton Leslie; associate editors, Sheri Matascik... [et al.] Youngstown, Ohio: Pig Iron Press: Pig Iron Literary and Art Works. 1991); Duchene R. Naissances d'un écrivain: madame de Sevigné. P. 1996. См. также исследования, посвященные проблемам реальной и фиктивной переписки в XVIII в.: Bernard Bray et Christoph Strosetzki (edit.). Art de la lettre. Art de la conversation à l'époque classique en France. Actes du colloque de Wolfenbuttel. Оctobre. 1991. P., Klincksieck, 1995; Amossy, Ruth. La lettre d'amour du réel au fictionnel // La Lettre entre réel et fiction. P., 1998. Р. 73 – 96.

[2] Lettres de madame de Sevigné. P., 1806. V. 3. P. 133.

[3] Пушкарева Н. Л. Мать и материнство на Руси (X – XVII вв.) // Человек в кругу семьи. М., 1996. С. 305.

[4] Lettres de madame de Sevigné. V. 4. P. 400 – 401.

[6] Lettres de madame de Sevigné. V. 3. P. 96.

[7] Ibid. V. 4. Р. 29.

[8] Ibid. V. 4. P. 13.

[9] Ibid.

[11] Ibid. V. 3. Р. 349.

é, Moliere et la médecine de son temps // 3-e Colloque de Marseille, 1973.

[13] Ibid. V. 3. P. 406.

[14] Vigourox M. Le thème de la retraite et de la solitude chez quelques epistoliers du XVII siècle. P., 1960.

é. V. 3. P. 178.

[17] Ibid. P. 255.

[18] Ibid. P. 211.

[21] Ibid. Р. 253.