Приглашаем посетить сайт

Пахсарьян Н.Т.: Жанровая трансформация французского романа на рубеже ХVII – ХVIII вв.

Н.Т.Пахсарьян.
Жанровая трансформация французского романа на рубеже ХVII – ХVIII вв.

«На границах»: Зарубежная литература от Средневековья до современности / Под редакцией Л.Г. Андреева. — М.: Экон. — С. 44 – 56

и основное направление трансформации романного жанра в Западной Европе XVII-XVIII вв. представляются современным отечественным специалистам достаточно ясными. По мнению большинства из них, эта трансформация происходит преимущественно путем изменения жанрового содержания при сохранении старых повествовательных форм[1]. Сущность же формальных изменений состоит в соединении прежде противостоящих жанровых начал: нравоописательного плутовского и аналитико-психологического, причем, начала эти входят в романистику нового историко-литературного периода хоть и видоизменяясь, но удерживая при этом «фундаментальные структурные моменты»[2]. Наиболее отчетливо процесс и результаты такой трансформации, по мнению ученых, предстают в английском романе XVIII cтолетия[3], что не в последнюю очередь обусловлено социально-исторической ситуацией: успехами культурного развития в стране, пережившей буржуазную революцию еще в середине прошлого столетия, преимущественно буржуазным характером ее общества, благоприятно воздействующим на развитие такого, в свою очередь «буржуазного», жанра, как европейский роман Нового времени[4]. Согласно такой концепции, западноевропейский роман XVIII в. движется, вслед за его английскими образцами, к реалистической поэтике, ибо только реализм позволяет роману наиболее полно осуществить свои художественные возможности[5].

Нельзя сказать, что данная концепция возникла и развивалась лишь в отечественном литературоведении, однако прочность ее основных положений даже в новых, методологически новаторских работах наших ученых свидетельствует о многом. И не только о досадном недостатке внимания к зарубежным исследованиям, посвященным роману XVII – XVIII вв., не просто иначе решающим вопросы генезиса и эволюции жанра, но часто ведущим открытую полемику с основными перечисленными выше положениями[6]. Устойчивость данной концепции в нашей науке свидетельствует о недостаточном внимании наших историков литературы к некоторым утвердившимся в собственном литературоведении методологическим принципам. Отказ от концепции телеологического развития жанра романа[7] и литературы в целом[8], восприятие привычного представления о развитии культуры «от мифа к логосу» как упрощения и схематизации[9], существенные уточнения, касающиеся содержания термина «реализм», места и роли реализма в литературном процессе Нового времени[10] – эти и другие важные положения, имеющие методологическое значение, как бы не коснулись исследований, посвященных роману XVIII столетия. Закономерно, поэтому, что у некоторых ученых возникает ощущение неадекватности научных представлений о данной эпохе и реального художественного материала[11].

Впрочем, следует сказать, что подобное положение сложилось не только в силу недостаточного внимания к веку, чьи идейные, а заодно и художественные искания сегодня принято оценивать довольно пренебрежительно[12], но и потому, что эпоха Просвещения реально отмечена особой сложностью литературного процесса, а роман этого времени концентрирует в себе как бы три уровня переходности: 1) переходность большого культурного этапа – от традиционалистского художественного сознания к индивидуально-авторской поэтике[13], 2) переходность этого типа культуры, самого века Просвещения[14], 3) наконец, переходность жанра романа от его «первой» ко «второй» эпохе[15]. К тому же рубеж XVII-XVIII вв., о котором идет речь в данной статье, – период господства в романе такого типа культурной трансформации, пафосом которой являлся не все более резкий разрыв с прошлым, а желание «смягчить противоречия между старым и новым подходом»[16]. Иными словами, жанровая трансформация романа не только отмечена в этот период переходностью, но и постепенностью, весьма затрудняющей изучение ее механизма[17].

Разумеется, утвердившаяся концепция эволюции романа от XVII к XVIII веку обладает достоинствами наглядной и простой схемы, к тому же, при определенном отборе фактического материала и его истолковании под известным углом зрения, схемы, не лишенной основания. В самом деле, конец XVII столетия в Англии и во Франции безусловно ознаменован интересом к мемуарной литературе, к мемуарной форме повествования: означает ли это, однако, что развитие жанра шло лишь по пути «истинные мемуары – вымышленные мемуары – роман»[18], и можно ли понимать этот путь как бескомпромиссный разрыв с «литературностью», прямолинейное количественное накопление «достоверности» и сближение романа с действительностью?[19] Столь же бесспорен и отказ большинства писателей – прозаиков рубежа веков от именования своих сочинений «романами»: свидетельствует ли это, однако, о – пусть кратковременной – смерти старого жанра или о неоднозначной репутации слова, данный жанр до сих пор определяющего? И самое главное – тенденциозный отбор произведений, соответствующих или поддающихся соответствующему данной концепции истолкованию, от основной массы литературной продукции конца XVII – начала XVIII вв.( когда между «Принцессой Клевской» М.де Лафайет (1678) и «Манон Леско» А.Прево (1731) удостаивается упоминания один «Жиль Блас» Лесажа, первые книги которого вышли в 1715 г.) представляет этот период в эволюции романа во Франции не как «силовое поле» новой культуры, на почве которого закономерно последующее появление ярких литературных феноменов[20], а как «мертвое» поле ныне прочно канувших в забвение книг[21], единственной функцией которых была демонстрация полной исчерпанности старой романной поэтики.

Неприятие такой концепции эволюции романа от XVII к XVIII веку питается многими аргументами. Нельзя, например, не согласиться с мыслью П.Валери: «Никому не дано сказать, что окажется завтра живым или мертвым в литературе, в философии, в эстетике»[22], тем более, что наши оценки опираются не столько на исследование того, как и кем читались те давние романные сочинения, как они оценивались современниками, не на их тщательное аналитическое прочтение в перспективе развития жанровой традиции, а на устоявшуюся «учебную» репутацию этих романов, переходящую из исследования в исследование. Прав ученый, заметивший, что «современное эстетическое суждение предпочитает канон произведений, соответствующих нынешнему вкусу, а все прочие оценивает несправедливо лишь потому, что их прошлая функция перестала быть очевидной»[23]. Между тем только обращение к анализу этой функции позволит не просто констатировать результат романной трансформации в эпоху Просвещения, но хотя бы отчасти точнее исследовать ее механизм. Важно при этом понять и реальное взаимодействие романа XVIII века с романной традицией предшествующей эпохи, усвоение и преображение им не только опыта плутовского и комического жанров, с одной стороны, и психологической традиции Лафайет, с другой, а всего разнообразного опыта предшествующей романной прозы, в том числе и романа «высокой линии» барокко, с его пресловутым «псевдоисторизмом» и «лжегероизмом». Такое понимание опиралось бы не на суждение – авторитетное, но далеко не единственное – классициста Буало о романе[24]), а на конкретный анализ текстов, до сих пор мало привлекавших внимание отечественной науки.

довольно прочно закрепилась репутация либо архаических сочинений, либо таких, чье новаторство ограничивается лишь некоторым «снижением» тематики и персонажей и введением элементов нравоописательности. Такими прежде всего предстают романические псевдомемуары Куртиля де Сандра 1680-х -1700-х гг., «Мемуары графа де Грамона» (1704, опубл. 1713) А.Гамильтона, ранние романы Лесажа, Мариво, особенно те. в которых обнаруживают не пародийные, а скорее подражательные тенденции – например, «Приключения * , или Удивительные действия симпатии» (1709-1710, опубл. 1713), и предшествующие им разнообразные романизированные повествования – от галантно-исторических новелл 1680-1690-х гг. до так называемых «секретных историй» и скандальных хроник рубежа веков. Жанрово-тематические границы этих произведений зачастую размыты, жанровые обозначения колеблются и практически взаимозаменяемы. Из этого пестрого хаоса, по верному суждению Ж.Ломбара, трудно выделить отдельные литературные школы, четко обозначенные жанровые модификации[25], но ни одной из них невозможно пренебречь: в переходный период литературное развитие происходит не только постепенно, но и как бы в разных направлениях. Попытки систематизации этих направлений в большей степени следовало бы основывать на изучении не только вершинных достижений романа, но на обращении к тому кругу произведений, который можно, вслед за Э.Истопом назвать не «продуктом литературного творчества», а скорее популярной «литературной продукцией», тем более что «на заре жанровой эволюции различие между хорошими и плохими романами было невелико»[26].

Парадоксальным образом при этом обнаруживается, что несмотря на различие исходных позиций (когда произведение опирается на жанровый опыт и хроник, мемуаров, и писем, дневников, и на новеллистическую и романную традицию – от «Амадиса» до «Принцессы Клевской» и от «Ласарильо» до сочинений Скаррона и Фюретьера) направление романной трансформации в 1680 – 1720-е гг. обладает некоей целостностью, правда, не целостностью поиска буквальной жизненной достоверности или документальности. Скорее читатель этой разнообразной романической литературы попадает в атмосферу напряженных жанровых экспериментов с понятием художественной достоверности: так, любопытно отметить, что в противовес последовательному отрицанию вымысла, свойственному, например, литературно-критическим размышлениям писателя низового барокко Ш.Сореля, мы находим у романистов конца XVII – начала XVIII вв. утверждения о его благотворном психологическом воздействии[27]. Но главное даже не в этих прямых теоретических положениях. Поэтика романной прозы названного переходного периода выявляет то свойство подлинности как эстетической категории, которое вполне стало осознаваться лишь в последнее время: «Сама “подлинность” в романе приобретает характер художественного приема, который приобщает ее к замкнутому миру вымысла»[28]. Писатели этого периода в той или иной форме играют в невымышленность, всегда позволяя догадываться об этой игре читателям, но и всегда оставляя “подозрение” в подлинности[29]): так, самый переход в выборе персонажей от известных исторических лиц ( у М.де Скюдери, полагавшей, что читатель не может сопереживать выдуманным героям, действующим в выдуманной стране[30], или в галантно-исторических новеллах, скандальных хрониках, интерес к которым подогревает именно возможность узнать интимные тайны знаменитых лиц), через героев, имеющих более или менее известных современникам прототипов-рядовых участников истории, чьи биографии и портреты зачастую контаминируются (у Куртиля де Сандра, Гамильтона) к персонажам, на реальности которых настаивает только сам автор, не предоставляя читателю при этом никаких убедительных недвусмысленных доказательств ( или даже соединяя признание в реальном существовании героев с отрицанием такового, как это делает автор «Знаменитых француженок» (1713) Р.Шаль, например) – это свидетельство не пути романа от вымысла к правде, а скорее его движения к двойственному эффекту «подозрения в реальности рассказываемого» как необходимого этапа на пути от «правдоподобия» к «естественности». На смысле и значении этих понятий в поэтике романа XVII – XVIII вв. следует остановиться особо.

Категория правдоподобия была одной из самых разработанных в прикладной теории романа XVII столетия[31] и уже в рамках этого века претерпела, по крайней мере во Франции, существенную эволюцию, соотносящуюся и с динамикой развития литературных направлений эпохи, и с меняющимися отношениями направлений и жанров. Истолкование правдоподобия в значительной мере было связано не только с основной дифференциацией романа XVII в. – роман «высокого» и «низового» барокко, но и с внутренним членением этих одновременно взаимодействующих друг с другом и противостоящих друг другу течений. Так, «высокое» крыло романистики включало в себя и маньеристически-барочный пасторальный роман д’Юрфе, и галантно-героический роман Гомбервиля, и прециозный (т.е., собственно говоря, классицистически-барочный[32]) историко-галантный роман Скюдери и т.д., а «низовой» роман барокко существовал по крайней мере в двух разновидностях – «комической» и «сатирической»[33]. Стремление каждого из романистов отстоять художественную и этическую значимость своей модификации романа стимулировало споры об основных категориях его поэтики, и магистральный путь эволюции «правдоподобия» в романной теории XVII в. лежит от «правдоподобия эпопеи в прозе», в которое у Гомбервиля, а до него и у д’Юрфе, входило и «merveilleux» - «чудесное», через «историческое и психологическое правдоподобие», в высокой оценке которого сходились столь разные на первый взгляд романистки, как М. де Скюдери и мадам де Лафайет, к «правде факта, действительно бывшего», сколь бы неправдоподобной она ни была[34].

Интерес к скандальной правде факта, вскрывающего непарадность, обыденность поведения, мотивов действий исторических личностей вызвал к жизни на исходе правления «короля-Солнца» многочисленные «скандальные хроники», «секретные истории», эволюция жанрового содержания в которых постепенно вела от подлинно исторического материала к его имитации. Выразительное свидетельство тому - творчество Куртиля де Сандра, начавшего свой путь в литературе с создания «секретных историй» (например, «Любовные победы великого Алькандра в Нидерландах», 1684), но скоро перешедшего к романам-псевдомемуарам («Мемуары Рошфора», 1687), «Мемуары д’Артаньяна, 1700), имитирующим не только форму мемуарного повествования, но и подлинность биографии «реального лица», составленной на самом деле из смеси фактов жизни нескольких людей и вымышленных историй. Такое смешение стало возможным оттого, что в конечном счете с «правдой» стали отождествлять не обязательно «действительно случившееся», а «наиболее вероятное», т.е. в нравственно-психологической атмосфере эпохи то, что несло на себе налет скандальности. Скандальность, оказавшаяся залогом правдивости даже самой «романической» истории[35], была признана естественным элементом общественного и индивидуального бытия. Вот почему полемика романистов начала XVIII в. с такими авторами, как Ла Кальпренед и Скюдери, велась по совсем другому поводу, нежели у Буало. Если последнего раздражало то, что основным мотивом поступков политических деятелей большой Истории в романах оказывалась любовь, то для Мариво или Куртиля де Сандра, Гамильтона или Р.Шаля любовь как основное проявление естественного тяготения человека к счастью и наслаждению - психологически убедительная мотивировка, не будь эта страсть трактована чересчур идеально-возвышенно.

Внести коррективы в подобную трактовку писатели пытались несколькими способами: либо приводя эмпирические “мемуарные” свидетельства неполного соответствия «романа» и «жизни» – но также и свидетельства их сходства (Куртиль де Сандра, Гамильтон), либо создавая психологизированные травестии , в которых герои, влюбленные на манер Дон Кихота, пытаются переживать это чувство «как в романе», что неизменно удается им далеко не вполне, но и не отрицается совершенно («Новые приключения Дон Кихота» Лесажа, «Продолжение Дон Кихота» Р.Шаля, «Фарсамон» Мариво), либо, наконец, предлагая читателю некий конспект идеальной любовной истории на старый «романический» лад с ироническими авторскими комментариями-отступлениями (как в «Удивительных действиях симпатии» того же Мариво). Противопоставление патетическому роману о возвышенной любви «естественного» романа[36]) о часто подлинных, но не идеальных чувствах , об их всегда скандальной подоплеке – одна из важных функций раннего романа рококо во Франции. И у его авторов нет при этом сатирико-дидактических намерений, если только назидательность, достаточно двусмысленная, не используется как игровой прием (как в сохраняющем некоторые интонации «низового барокко» «Хромом бесе» Лесажа). Писатели рубежа веков вслед за Ж. Дюбо склонны были считать, что «люди гораздо более легкомысленны, чем это им кажется, и часто внутренним двигателем их поступков является вовсе не злой умысел, а всего лишь душевное непостоянство»[37]. «Глубинный дидактический план»[38], равно возвышенный как в высоком, так и в низовом романе барокко, оказывается чужд формирующемуся новому роману, полемически утрирующему свою «пустяшность» (Мариво), «развлекательность» (Гамильтон), представляемому читателю как «безделка» (Куртиль де Сандра). Но главное – скандальность оказывается оправдана своей естественностью, соответствию природе человека. Иными словами, если согласно Р.Барту, вечная задача литературы – «открытие скандальной сути банальных ситуаций»[39], то у романистов исследуемого периода задача как раз обратная: открыть банальность скандальных ситуаций, т.е. их обыкновенность, естественность. Причем, вопреки убежденности многих литературоведов в том, что если роман этой поры и меняет содержание, то в пределах старой жанровой формы, романисты рубежа веков как раз озадачены стремлением найти «естественному» содержанию соответствующую «естественную» форму: отсюда стремление вначале нередко к мистифицирующей имитации, а затем к более откровенно условной стилизации повествования либо под неканонические «полулитературные» (М.М.Бахтин) жанры мемуаров, дневников, писем, либо под свободное, ассоциативно-хаотическое устное рассказывание, принципы которого не только воплощаются, но и прямо отстаиваются в авторских обращениях к читателю[40]. Тем самым форма повествования от лица героя, столь популярная в рассматриваемых произведениях, отнюдь не кажется прямо заимствованной из плутовского романа XVII в., и совсем не противостоит рассказу от лица автора, непринужденная манера которого направлена к той же цели – интимизации отношений с читателями. В «Удивительных действиях симпатии», например, такая интимизация включает не только прямое обращение к более или менее условному читателю вообще, но и персонифицирование его в образе некоей близкой писателю дамы: и таким образом «читатель-адресат» повествования существенно расходится с реальной читательской аудиторией, что, по Ю.М.Лотману, является одним из характерных признаков художественного текста[41], и значит позволяет читателю скорее догадаться о «подлинности рукописи», на которой настаивает «издатель», как об игровом приеме. С другой стороны, непосредственные обращения к читателям призваны порой создать иллюзию того, что такого рода приемы почти импровизационны, что они возникают едва ли не синхронно процессу написания романа, в ходе их обсуждения с воображаемым критиком, как – задолго до Филдинга – это происходит в «Фарсамоне» Мариво.

преимущественно в лоне раннего рококо[42]. Однако важна не только констатация, но и конкретный анализ игрового начала, специфического именно для этого направления. И здесь специалист сталкивается со вполне очевидным отходом повествования от старой барочной игры-театрализации: эпизоды-мизансцены, равно характерные как для галантно-героического, так и для комического романов XVII в., попытки приспособить к романной прозе драматургические «единства» остаются чужды писателям нового периода, отвергающим «стерильные», по определению Мариво, правила романа ради свободного следования природе[43]. В то же время не привлекает новых авторов и свойственная тяготеющему к классицизму «маленькому роману» (Дю Плезир) подчеркнуто серьезная, «неигровая» лаконичность повествования: эту «романную экономию» Р.Шаль отвергает ради того, чтобы подчиниться «первой пришедшей в голову идее». Игровое начало ценится Куртилем, Гамильтоном, Р.Шалем и другими романистами их поколения за способность создать иллюзию непринужденности, естественности. На этой почве, так же как и в силу принципиального тяготения рококо к идейно-художественному компромиссу, довольно долго произрастает своеобразный синкретизм поэтики раннего рококо с вызревающими тенденциями сентиментализма: чувствительность и ирония, поиски непосредственности и изощренность предстают в рассматриваемых произведениях в некоем нерасчлененном виде. Но поэтологические особенности переходных форм французского романа не ограничиваются только таким сочетанием. Экспериментальность этих произведений, замеченная отдельными западными исследователями[44], парадоксальным образом строится на игре реминисценциями, на использовании мотивов, тем, ситуаций старого барочного романа, позднебарочной новеллистики, классицистической прозы. Реминисценции не всегда открыты современному читателю, а чаще «более или менее скрыты», как верно замечает П.Фошери, «требуют пристального внимания»[45]. Однако вводились они в расчете на осведомленного читателя, воспитанного в «романической» традиции: это позволяет не буквально повторять некоторые ситуации, сцены, а воспроизводить их конспективно, как бы в миниатюре, рассчитывая на читательские ассоциации и одновременно - на понимание читателями меры присутствия «романического» в жизни. При этом романисты начала XVII в. обращаются не только к непосредственно предшествующей романной традиции, но к самому разнообразному арсеналу «Романсии»[46]: «плутовские» и «комические» элементы, так же, как «пасторальные», «галантные», «рыцарские» и другие вначале несколько эклектично соединяются, накладываясь друг на друга, и постепенно теряют то выразительное противостояние, которое было характерно для них в предшествующую эпоху, когда «высокие» психологические и «низкие» нраво- и бытописательные компоненты были разведены если не по разным жанровым романным модификациям, то безусловно по разным композиционно-структурным единицам жанра[47]. Однако происходит это отнюдь не путем «слияния» (Е.М.Мелетинский) названных компонентов- во всяком случае в переходных формах романа, как например, в «Карете, увязшей в грязи» Мариво, они еще явственно не слиты – а в результате «снятия» их структурно-стилевого различия в ходе осознанной трансформации по принципу психологизированной травестии: персонажи романных произведений переходной эпохи обрисованы писателями в их естественности, но составной частью нравственно-психологического облика таких естественных героев является то, что они смотрят на самих себя и на окружающую жизнь привычно «романическим» взглядом. Разнообразные мемуары последней трети XVII в. могли служить доказательством психологической вероятности такого восприятия: «Моя жизнь – настоящий (vrai) роман», – начинает свое повествование один из многих романизирующих на барочный лад авторов[48]. И такое заявление не означало, что мемуарист предпочел вымысел – реальности. Вспомним, например, суждение известного ученого о других, правда, гораздо более поздних, но весьма показательных воспоминаниях: «В записках знаменитого авантюриста XVIII века Казановы... все может показаться романической выдумкой и ... почти все проверено кропотливыми исследованиями по документам...»[49]. Романизированные мемуары, становясь все более популярными во Франции – стране, история которой, по мнению М.Фюмароли, обладает благоприятным для расцвета данного жанра драматизмом[50], – способствуют открытию романистами романности самой жизни, как бы предвосхищая самые современные суждения о романе как «форме реального... отстранения моей завершенной жизни от моего непосредственно продолжаемого бытия»[51]. И эта романность, понимаемая как форма восприятия и переживания действительности, структурно выражается в переходных модификациях жанра через психологизацию «романического» и его постепенное композиционно-содержательное изменение. Воссозданные «изнутри переживания»[52], внешне знакомые мотивы и ситуации из арсенала «высокого» и «комического» романов постепенно превращаются из композиционных единиц фабулы в элементы психологического сюжета, обретают единую иронико-драматическую интонацию, становятся равноправными компонентами «естественной» скандально-авантюрной частной жизни обыкновенного человека.

Понятия скандальности и авантюрности также требуют разъяснения того смысла, который вкладывала в него предпочитающая компромисс эпоха[53]. Избегая как возвышенной экстравагантности, так и комического бурлеска, привычных для антиномичного эстетического мышления барокко, романисты рассматриваемого периода понимали под скандальностью чаще просто непарадные, тайные подробности приватного существования человека(которые становились вдруг публично известными), нежели нечто шокирующе неприличное: так, суждения д’Артаньяна о монархах и министрах скандальны более всего потому, что о характере этих деятелей истории герой судит прежде всего исходя из того, как они относятся к нему самому, что эти суждения располагаются как бы в тени биографии персонажа, интересующегося прежде всего своей собственной судьбой. Судьба его при этом складывается отнюдь не из «невероятных событий и великих дел», которые, как уже заметил несколько раньше Дю Плезир, «теперь никого не трогают»[54], а авантюризм д’Артаньяна не замешан на стоическом героизме, как, например, у Полександра, персонажа нескольких романов-версий Гомбервиля и очень показательного героя высокого барокко. Однако это не мешает перекличке некоторых мотивов и ситуаций романа Куртиля, – не только имитирующего мемуарное повествование, но и впитывающего материал реальных воспоминаний, – с «романической» традицией: по верному суждению одного из самых тонких знатоков мемуаров той эпохи, большая часть «romanesque» была пережита тем поколением, к которому принадлежат автор и его герой, да и другие романисты тех лет[55]. Но это переживание принесло им одновременно двойственное ощущение, что жизнь - хоть и не «анти-», но «другой роман», что она – «the same-but-different»[56]), чем подсказывает книжный опыт. Актуализация романического в переходных романных формах постепенно меняет его содержание: героические приключения-испытания героя в экстремальных ситуациях войн, политических интриг, государственных переворотов, землетрясений и кораблекрушений сменяются приключениями более обыденными и достоверными в контексте разочарованной в героике эпохи - дуэлями, уличными стычками, трагедии любовных страстей – более или менее драматическими любовными чувствами, сердечные катастрофы – душевными волнениями, а сохраняющийся мотив путешествия персонажа выдвигает на первый план идею самопознания и самореализации с их двойственным нравственно-психологическим результатом в большей степени, чем идею испытания на героическую или галантную безупречность, столь дорогую как Скюдери, так, между прочим, и Лафайет.

Все это совершенно не означает, что содержащаяся в произведениях начала XVIII в. и на протяжении всего столетия авантюрность воспроизводит действительность «в формах самой жизни»[57] уже по той причине, что перед читателем этих романов не вся жизнь, а лишь ее подчеркнуто частные аспекты, к тому же воспринятые под определенным углом зрения. Еще М.М.Бахтин, возражая подобным, до сих пор популярным в нашей науке суждениям, замечал: «...действительность, противопоставляемая искусству, – в таких случаях, впрочем, любят употреблять слово «жизнь» – уже существенно эстетизирована...»[58] М.М.Бахтин до сих пор остается одним из немногих отечественных ученых, не только обративших внимание на существенную роль высокого барочного романа в формировании романного жанра XVIII – XIX столетий, в том числе и во Франции, но и наметивших направление его трансформации. В рассматриваемых переходных формах романистики эта роль особенно очевидна: в значительной степени именно реминисценции из высокой линии романа барокко, воспринятые непосредственно, а не только «переплавленные» аналитико-психологической прозой Лафайет, позволяют новому миниатюризированному роману сохранить энциклопедическое разнообразие романического – «рыцарского», «пасторального», «фривольно-эротического», «галантного» и т.д., а с другой стороны, создают возможность для неожиданно ранней манифестации «чувствительного», или даже «мрачно-готического» (см., например, линию Тюркамена в «Удивительных действиях симпатии», или историю соблазнения и гибели Сильвии в «Знаменитых француженках»), а непременная меланхоличность идеального персонажа старого романа бросает отсвет даже на самых жизнелюбивых героев этих произведений, вроде того же д’Артаньяна или Дюпюи у Р.Шаля. Но контрапункт трагического и бурлескно-комического, который определяет не только взаимоотношения «высокой» и «низовой» модификаций барочного романа, но и трагикомическую тональность отдельных внутрироманных мотивов, особенности системы персонажей, внедряющей «комического» героя в «высокий» роман и наоборот, остается чужд новой романистике, пытающейся смягчить интонацию рассказа, смешав краски «романной действительности», добившись в повествовании тех пастельных тонов, которые так характерны для живописи рококо, сосредоточившись на скандально-естественных, а порой одновременно и трогательных моментах сюжета.

Достичь этой «пастельности» романного слова, изящной иронико-меланхолической тональности, научиться рассказывать равно о «высоких» и «низких» моментах жизни, о ее «трагических» и «комических сторонах» стилем, «принятым в хорошей компании»[59]) удается авторам романов переходного периода не до конца, с разной степенью художественной удачи и мастерства. Но в этих произведениях явственно ощутима не только постепенность, удерживающая в их жанровой структуре некоторые, слегка модифицированные и эклектически соединенные друг с другом «цитаты» из барочной и классицистической романной прозы XVII в., но и неуклонность перехода одновременно и к зрелому этапу развития классической формы французского романа 20-40-х гг. – социально-психологическому роману рококо, и, позднее, к его раннесентименталистским формам, возникающим в 1740-е гг. Предвосхищение будущей эволюции романа в русле двух основных художественных направлений романной прозы XVIII столетия – еще одна функционально значимая черта поэтики французского романа рубежа XVII – XVIII вв. Отсюда – неожиданное обилие мотивов, фабульных линий, просто имен персонажей, которые затем всплывают в творчестве Прево, Мариво, Кребийона-сына и других романистов эпохи Просвещения, чье творчество развивалось в известной степени автономно от собственно просветительского романа[60]), хотя и не без учета его эволюции.

В определенной степени проблематика уже этого раннего романа, с его - при доминирующей роли рококо - смешанной поэтикой, пересекается с теми идеями и проблемами, которые наполняют собственно просветительскую литературу, особенно то ее крыло, которое тяготеет к компромиссу. Задачей переходных форм романной прозы в процессе жанровой трансформации становится уже не воплощение идеальных этических норм, должного (т.е., в представлении XVII столетия, правдоподобного[61] и не воссоздание трагических отступлений и драматизма процесса достижения этого должного под наплывом страстей – как это запечатлено у Лафайет и, по-другому, у Скюдери, а постижение меры естественности этического долженствования (соизмеримы ли прежние нравственные нормы, прежде всего – любовных отношений, с возможностями человеческой натуры) и мера его социально-исторической и психологической воплотимости: задача эта вполне сопоставима с исканиями Монтескье, «который указал на возможность соединения приверженности рационалистическим идеалам с изучением условий, при которых осуществление этих идеалов становится возможным или невозможным, легким или трудным»[62]. Но предпочитая для своих экспериментальных интеллектуально-художественных исканий облегченно романическую форму, ранние романы новой эпохи размышляют, так сказать, о своем и одновременно прокладывают путь развлекательной беллетристике XVIII в. Недаром современный ученый находит сходство между жанровыми особенностями романического женского романа этого периода и так называемым «дамским романом» ХХ столетия[63]. Процесс жанровой романной трансформации конца XVII – начала XVIII вв. не имеет, таким образом, ни синхронности с этапами развития просветительского движения, ни, самое главное, намерений всего лишь иллюстрировать его идеи, развиваясь вполне самостоятельно. Более того, в переплетении традиционного и новаторского, экспериментального и клишированного, ностальгии и иронии, наконец, жанровой рефлексии и открытой развлекательности отдаленно угадываются самые современные черты постмодернистской прозы[64], сколь бы активно она не открещивалась от любых «лучей Просвещения»[65]. Но все же главный непосредственный итог жанровой трансформации французского романа на рубеже XVII – XVIII вв. – в том, что она проложила путь будущей эволюции романистики XVIII столетия в русле двух основных художественных направлений периода – рококо и сентиментализма, в сложном взаимодействии просветительского, непросветительского и антипросветительского начал романной проблематики и поэтики.

[1] См., например: «Переходный характер романа Просвещения во многом определяется противоречием между обращением к новым, неизведанным областям социальной и духовной жизни и использованием традиционных повествовательных схем» (Строев А.Ф. Типология романических жанров и французский роман эпохи Просвещения. Дисс....канд.филол.наук. М.,1983. С.127), или: «Новый, реальный жизненный материал тотчас же отливается в форму канонических отношений между персонажами» (Гинзбург Л.Я. О литературном герое. Л., 1979. С.58). Вольно или невольно ученые в данном случае повторяют зады западного литературоведения. Еще в 1976 г. Ж.Эрар, отмечая традиционность противопоставления литературного «консерватизма» Просвещения смелости идей, назвал такую точку зрения неверной и объяснял ее тем, что до сих пор идеи изучали больше, чем формы (Ehrard J. Sur quelques caractères de la recherche dix-huitiemiste d’aujourd’hui // La littérature des Lumières en France et en Pologne. Warszawa-Wroclaw, 1976. P.16).

[2] См.: Мелетинский Е.М. Введение в историческую поэтику эпоса и романа. М., 1986. С. 256, 266. Мысль о том, что классическая форма романа XVIII века синтезирует «элементы романа плутовского и романа аналитического» сохраняется и в более поздней работе ученого: Мелетинский Е.М. Историческая поэтика новеллы. М., 1990. С.152.

[3] См., например, в обобщающей статье ведущих ученых: «Художественные открытия, сделанные барочным романом XVII в., позволяют этому роману наиболее плавным, эволюционным, по сравнению с другими жанрами, путем войти (через английский роман следующего столетия) в новую литературную эпоху» (Аверинцев С.С. и др. Категории поэтики в смене литературных эпох // Историческая поэтика. М., 1994. С.31). Указание на важность художественных открытий барочного романа для английской романистики XVIII в. симптоматично, но может быть истолковано лишь как реверанс в сторону еще совсем не изученного феномена. Во всяком случае, английский роман барокко (за исключением единственной монографии о позднебарочной романической прозе Афры Бен – см.: Ватченко С.А. У истоков английского антиколониалистского романа. К., 1984) – Р.Бойля, Дж.Маккензи и др. – у нас совершенно не исследован.

[4] Не только в отечественном, но и в зарубежном литературоведении социологического и академического направлений до сих пор распространено представление о романе как «форме выражения идеологии буржуазии» (Coulet H. Le roman jusqu’à la Révolution. P., 1967. 2 vol. T.I.P.286). До сих пор нередки такие объяснения распространенности романа в Англии и его «реалистичности»: «Предприимчивого англичанина не интересовал вымысел... читатель хотел только правды» (Подгорский А.В. Становление английского просветительского романа и документально-публицистические жанры рубежа XVII-XVIII вв. Автореф. дисс....канд. филол. наук. М., 1983. С.3.). Можно, следуя той же логике, объяснить появление фантастической литературы тем, что англичанин, устав от собственной предприимчивости, почувствовал внезапный вкус к вымыслу.

и реализма была распространена и в зарубежном литературоведении, но ее «сильно поколебали постструктурализм и постмодернизм» (Azim F. The colonial Rise of the Novel. L.; N.Y., 1993. P.20).

[6] Так, Д.Спирмен полагает, что, вопреки устоявшемуся мнению, атмосфера первой половины XVIII в. в Англии весьма мало была приспособлена для обновления, а общество вовсе не было таким уж третьесословным по своему характеру и вкусам (Spearmen D. The novel and society. L., 1966. P. 21, 49). М.Ростон же указывает на то, что жанровые изменения в литературе этого периода возникали не только по экономическим, социальным и религиозным причинам и обновление романа шло не только в Англии (Roston M. Changing perspectives in literature and the visual arts. Princeton, 1990. P.152). См. также возражения против упрощенного деления английского и европейского романа на «идеалистический» «romance» и «реалистический» «novel» в кн.: Adams P.G. Travel literature and the Evolution of the Novel. Kentucky, 1983; полемику с концепцией Я.Уотта, придерживающегося такого деления, в кн.: Ballaster R. Seductive forms: Women’s amatory fiction from 1684 to 1740. Oxford, 1992.

[7] О том, что представление о телеологическом развитии жанров в античной риторической теории было одним из препятствий вхождения в эту теорию рефлексии о романе - жанре, фактически уже существовавшем, но кардинально отличавшемся от других см.: Аверинцев С.С. Жанр как абстракция и жанр как реальность: диалектика замкнутости и разомкнутости // Взаимосвязь и взаимовлияние жанров в развитии античной литературы. М., 1989. С.16 – 20.

[8] Подробно см.: Бернштейн Б.М. К вопросу о терминологии // Советское искусствознание. М., 1987, № 22. С.381.

[9] Об очевидной «наивности и спекулятивном характере» этой «квазиисторической точки зрения» на развитие культуры и науки как движения «от мифа к логосу» см: Шигалин Ю.А. «Осевые века» европейской истории // Вопросы философии, 1995, № 6. С.85.

[11] «... по отношению к XVIII столетию, к его художественному мышлению у нас особый долг – непонятости, неоцененности: пожалуй, мы найдем не много эпох, которые в собственной художественной оценке так резко бы расходились с тем, как мы их видим» (Шайтанов И.О. Мыслящая муза. М., 1989. С. 3).

[12] Художественное новаторство писателей ХУШ века оценивается чаще всего таким образом: «Новое проявляется не столько своими конкретными предвестиями, сколько полной исчерпанностью старого» (Аверинцев С.С. и др. Указ. соч. С. 32). Что же касается идейной оценки эпохи, то, опуская многочисленные примеры негативных суждений о Просвещении в газетной и журнальной публицистике, можно привести лишь одно, но наглядное в своей вызывающей прямолинейности суждение из статьи в солидном философском журнале: «...руссоизм был идейной основой кровавой драмы Французской революции, а последняя дала мощный толчок русскому “освободительному движению”, приведшему в конце концов к победе «Великого Октября» (Гаврюшин Н.К. Русская философия и религиозное сознание // Вопросы философии, 1994, № 1. С. 67).

[13] Историческая поэтика... С.32.

[14] См., например: Западноевропейская художественная культура XVIII века. М., 1980. С. 4 – 5.

[16] В этом стремлении видит современный исследователь основную цель философско-научных усилий Лейбница, но это стремление разделяла, думается, вся культура переходной эпохи (Катасонов В.Н. Наука и топология у Лейбница // Философские исследования, 1995, № 1. С.190).

[17] О важности и сложности изучения постепенных процессов в культуре см.: Лотман Ю.М. Культура и взрыв. М., 1992. С. 18, 218.

[18] Соколянский М.Г. Западноевропейский роман эпохи Просвещения. Киев-Одесса, 1983. С. 23.

[19] Помимо того, что действительность не статична, «действительное – это процесс» (Блох Э. Принцип надежды // Утопия и утопическое мышление. М., 1991. С.50), «человек не имеет непосредственного контакта с действительностью - он видит ее как мир знаков и символов, которые он читает в соответствии с определенной традицией понимания мира, заданной ему системой культуры» (Рымарь Н.Т., Скобелев В.П. Теория автора и проблема художественной деятельности. Воронеж, 1994).

утраченного. М., 1994. С. 50).

[21] Laufer R. Style rococo, style des Lumières. P., 1963. P. 15; Историческая поэтика...С. 32.

[22] Валери П. Об искусстве. М., 1993. С. 85.

[23] Яусс Х.Р. История литературы как провокация // Новое литературное обозрение. 1995, № 12. С. 68.

[24] Следует заметить, что оценка классицистом Буало романа – и в «Поэтическом искусстве», и в более поздних произведениях – все же скорее снисходительная, чем «убийственная» (Разумовская М.В. Становление нового романа во Франции и запрет на роман 1730-х годов. Л., 1981. С. 11).

éraire sous le regne de Louis XIV. Lille, 1982. P. 559.

[26] Ортега-и-Гассет. Эстетика. Философия культуры. М., 1991. С. 291. О массовой литературной продукции и ее роли в культурном процессе см.: Easthope A. Literary into cultural studies. L., 1991.

[27] См., например, рассуждения Мариво в предисловии к «Удивительным действиям симпатии».

[28] Эпштейн М. Парадоксы новизны. М., 1988. С. 342.

[29] Отсюда мнимая непоследовательность объяснений «автора» или «издателя», когда уверения в абсолютной подлинности сочетаются с просьбой не искать прототипов, опасения, что читатель узнает героев, и утверждения, что известные имена здесь - только для пробуждения интереса и т.д. Отсюда – и имитация историко-документальных или эпистолярного жанров с одновременным обращением к такому материалу частной истории мало известных или вовсе не известных лиц, который не может быть по-настоящему проверен. Между прочим, уже Ла Кальпренед понимал, что описание персонажей второго или даже третьего плана большой Истории, полулегендарных-полумифических личностей, а не «великого Кира», дает больший простор его творческому вымыслу (см. его предисловие к «Фарамону»).

[31] Обычно говорят, что теории романа в XVII – XVIII вв. почти не было, но при этом не учитывают постоянных размышлений о жанре в предисловиях, комментариях, авторских отступлениях, обращениях к читателю и т.д. – всего того, что можно назвать практической, прикладной теорией романа.

[32] В нашем литературоведении термин «прециозный роман» традиционно употребляется чрезмерно широко и приблизительно, как синоним «высокого» барочного романа во Франции вообще. Так в число прециозных романистов попадают не только д’Юрфе или Гомбервиль, в разной степени действительно оказавшие влияние на светский прециозный роман середины XVII в., но даже религиозный романист Ж.-П.Камю (см., напр.: Разумовская М.В. Становление... С. 9). Между тем тщательное исследование культурного феномена прециозности привело французских ученых к убеждению, что это – явление, четко локализованное во времени и распространенное в определенном, преимущественно женском, социальном кругу, что оно по своим художественным характеристикам отличается от «чистого» барокко, стремясь к последовательному, сбалансированному соединению в своей поэтике барочных и классицистических черт (см. подробно: Pelous J.M. Amour précieux, amour galant (1654-1675). P., 1980).

[33] Такие разновидности этой жанровой модификации выделял Ш.Сорель во «Французской библиотеке» – критическом обзоре и систематизации современного романа. К сатирическим романам писатель относил при этом ту его «комическую» разновидность, в которой критика носила персональный характер, герои имели прототипов – т.е. «комические романы с ключом» – например, «Аргениду» Барклая, «Сатирический роман» Ланнеля.

[34] См. об этом: Magne B. Crise de la littérature française sous Louis XIV: humanisme et nationalisme. 2 vol. P., 1976.

пощадить деликатность недоверчивого читателя» (Prévost. Oeuvres choisies. P., 1810. T.I. P. 199).

[36] Ср., например, заголовки скандальной хроники Куртиля де Сандра – «Дамы в их естественном свете», переиздания «Кареты, увязшей в грязи» Мариво – «Естественный роман».

[37] Дюбо Ж.Б. Критические размышления о поэзии и живописи. М., 1976. С. 37.

[38] Пинский Л.Е. Магистральный сюжет. М., 1989. С. 174.

[39] Барт Р. Избранные работы. М., 1994. С. 329.

и т.д.

[41] Лотман Ю.М. Избранные статьи. В 3-х т. Таллин, 1992. Т.1. С. 166.

[42] Особую насыщенность культуры рококо игровым началом отмечают многие исследователи, но особенно важно суждение такого знатока игры, как Й.Хейзинга: «...сама дефиниция рококо едва ли будет полной без прилагательного “игривый”» (Хейзинга Й. Homo ludens. М., 1992. С. 209).

[43] См. предисловие к «Удивительным действиям симпатии».

[44] Rossbottom R.S. Marivaux’s Novels. Rutheford; L., 1974. P. 54; Williams I. The idea of the novel in Europe, 1600-1800. L.,1979. P.140.

ée féminine dans le roman européen du XVIII siècle. Lille, 1972. P. 60.

[46] В романе Бужана «Чудесное путешествие принца Фан-Федерена в страну Романсию» (1735) эту страну недаром населяют персонажи как «высоких», так и «низовых» комических романов.

[47] Как в «амальгамном» романе барокко (см.: Потемкина Л.Я. Особенности и эволюция жанровой системы французского романа барокко (1600-1650-е гг.) // Проблемы становления и развития зарубежного романа от Возрождения к Просвещению. Днепропетровск, 1986. С. 49 – 69).

[48] См. многочисленные примеры такого рода в кн.: Hipp M.-T. Mythes et réalités. P.,1976.

[49] Белецкий А.И. В мастерской художника слова. М., 1989. С. 36.

émoires du XVII siècle au carrefour des genres en prose // XVII siècle. 1971, № 94 – 95. P.13.

[51] Библер В.С. От наукоучения к логике культуры. М., 1991. С. 332.

[52] Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 63.

[53] См. об этом, например: Длугач Т.Б. Подвиг здравого смысла или Рождение идеи суверенной личности. М., 1995. С. 7.

[54] Трактат дю Плезира цит. по: Idées sur le roman. Textes critiques sur le roman français. P., 1992. P. 130.

émorialiste. Lille, 1981. P. 173.

[57] Соколянский М.Г. Западноевропейский роман... С. 49, 50.

[58] Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 26.

[59] Так оценивают слог «Манон Леско» авторы предисловия к одному из изданий романа Прево (Deloffre F., Picard R. Introduction // Abbé Prévosr. Histoire du chevalier des Grieux et de Manon Lescaut. P., 1965. P. XCLVI).

совокупность художественных явлений XVIII в., либо к сужению поэтологических исканий романа этого века, на самом деле сумевшего дать образцы и антипросветительских, и непросветительских вариантов романа (см. подробнее: Пахсарьян Н.Т. Просветительский роман и роман эпохи Просвещения // XVIII век // Литература в контексте культуры. М.,1999. С. 104 – 112).

[61] «Классическая культура веками жила мыслью о том, что реальность никоим образом не может смешиваться с правдоподобием», – точно замечает Р.Барт (Барт Р. Избранные работы... С.398 – 399). См. также: Женетт Ж. Правдоподобие и мотивация // Его же. Фигуры. В 2 т. М., 1998. Т. 1.С. 299.

[62] Шацкий Е. Утопия и традиция. М., 1990. С. 233.

[63] Ballaster R. Seductive forms: Women’s Amatory Fiction from 1684 to 1740. Oxford, 1992. P.7.