Приглашаем посетить сайт

Васильев В.: Непревзойденный баснописец Лафонтен

В.Васильев.
Непревзойденный баснописец Лафонтен

Басня стара, как мир. Родилась она в устном общении и в дальнейшем, представляя собой еще не оформившийся жанр, ярче всего обозначилась на Востоке, где первые цивилизации изобрели письменность и проявили любовь к литературе. Прежде чем басня стала достоянием античных поэтов Греции и Италии, она уже завоевала себе почетное место у индийцев, евреев, персов и египтян. Есть даже предположение, что индийцы проявили особый интерес к басне в связи с мифологией о воплощениях Вишну и об инкарнации (переселении человеческих душ в тела животных, казавшихся разумными существами). А басня — это не что иное, как, прежде всего, перенесение человеческих качеств и поступков на стихийные силы природы, на растительный и животный мир. Правда, в ней действующим лицом иногда выступает и сам человек, но тогда этот персонаж лишен индивидуальных черт и больше походит, выражаясь современным языком, на человека-робота, на человека-схему, чьи поступки или профессия (крестьянин, рыбак, птицелов) полностью подчинены той идее, которую преследовал моралист.

Слово «моралист» здесь употреблено потому, что басня, принадлежащая к лиро-эпическим видам, жанрово связана с иносказательным рассказом, которому предпослано или чаще всего заключает его некое нравоучение. Нравоучение при рождении басни составляло ее основу и на первом этапе даже мешало ей оформиться в самостоятельный жанр. Если она не уклонялась в сторону сказки, то неизбежно становилась притчей. В русском языке слово «притча» образовалось от глагола «приткнуть». Текст, первоначально прозаический, прилагался к конкретному случаю, чтобы образней продемонстрировать задуманную автором мораль согласно латинской пословице: Longum per prаecepta, breve per exempla iter (У наставлений длинен путь, а у примеров — краток). Правда, в Ветхом завете приводится целый набор приписываемых царю Соломону притч, состоящих только из одних наставлений, например: «Нерадивый в работе своей / Расточителю брата родней» (18: 9). Зато в Евангелии от Матфея (гл. 13) Иисус Христос мораль в притче о сеятеле предваряет историей о зернах, посеянных в разных местах.

«Вот вышел, — говорит он собравшемуся вокруг него народу, — сеятель сеять; и когда он сеял, иное <зерно> упало при дороге, и налетели птицы и поклевали то; иное упало на места каменистые… и, как не имело корня, засохло; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его…» (13: 3–7) и т. д. Эти три случая стали для Христа иносказанием того, что ожидает человека на земле: «Ко всякому, слушающему слово о Царствии и не разумеющему, приходит лукавый и похищает посеянное в сердце его: вот кого означает по сеянное при дороге. А посеянное на каменистых местах означает того, кто слышит слово и тотчас с радостью принимает его; но не имеет корня и непостоянен: когда настает скорбь или гонение за слово, тотчас соблазняется. А посеянное в терние означает того, кто слышит слово, но забота века сего и обольщение богатства заглушает слово, и оно бывает бесплодно» (13: 19–22).

Здесь мы наглядно убедились, что притча как начальный этап басни создается по конкретному поводу и становится понятной только в определенной ситуации. А собственно басня типизирует то или иное явление и, стало быть, применима к разным поводам, иначе говоря, в отличие от притчи, бытует самостоятельно.

Итак, в Библии, да и на Востоке в целом, поначалу в басне первенствовала мораль, первенствовала она и в Древней Греции. Однако греки, любившие во всём меру, в конце концов уравновесили и мораль, и иллюстрирующий ее рассказ. Это случилось в VI веке до н. э. при Эзопе, который слывет творцом басни. Вероятно, более правы те, кто считает Эзопа не творцом ее, а канонизатором. Именно тогда басня обособилась как отдельный жанр, но сначала только в Греции. В других странах она долго еще оставалась в первозданном виде. Так, написанная на санскрите в начале нашей эры и приписываемая мудрецу Вишнушарману «Панчатантра» (Пятикнижие), хотя и рисует в образах животных жизнь индийского общества со всеми ее противоречиями, но тяготеет не столько к жанру басенному, сколько к сказочному. Поэтому Эзоп заслуживает нашего особого внимания. Во-первых, следует отметить, что не подтвержден и уже наверняка никогда не подтвердится сам факт его существования, которое больше походит на легенду. Действительно, если другая легендарная личность — Гомер — был слеп, что заставляет нас еще больше благоговеть перед его поэтическим даром , то согласно мифу об Эзопе это был уродливый раб из Фригии и ко всему — немой до того дня, пока, по одной версии целомудренная богиня-девственница Артемида, а по другой Исида, богиня жизни и здоровья, защитница угнетенных, не осчастливила его даром речи, да и какой еще речи!

Тем не менее, если предположить, что чудо-фригиец не является плодом коллективного воображения, а существовал во плоти, то, думается, даже у дельфийского оракула не хватило бы смелости предсказать баснописцу, что слава его не только останется вечной, но что он не будет знать достойного соперника на протяжении двадцати трех столетий.

В античности одним из удачливейших баснописцев, хотя и несравнимым с Эзопом, следует назвать Федра, грека по национальности, но жившего в Древнем Риме и творившего на латыни. Родился он около пятнадцати лет до окончания нашей эры, а умер примерно через семьдесят после нового отсчета времени. Рим в ту пору успел впитать все культурные достижения эллинского мира, не исключая басни. В этом жанре Федр оказался своеобразной копией Эзопа: он тоже испытал судьбу раба, пока не стал вольноотпущенником императора Августа; он придерживался эзоповских сюжетов, но если Эзоп сочинял прозой, то Федр басни излагал ямбическими стихами, и тропы, на которых обычно зиждется поэзия, позволили ему оживить традиционную сухость басни. Во второй период творчества римлянин действовал еще самостоятельнее и решительнее: ввел в повествование анекдоты, иногда пускался в рассуждения по поводу той или иной морали. В целом можно сказать, что если Эзоп силен незыблемостью здравого смысла, то Федр особенно привлекает филигранной отделкой формы.

Древняя Греция — Древний Рим — Галлия: вот тот путь, который проделала басня, прежде чем она дошла до французов. Во Франции она в рукописном виде раньше всего попала в монастыри, хранилища культурного наследия, а также в духовные семинарии, школы и университеты. Несмотря на развал Римской империи, на ее бывшей территории, в Галлии в том числе, в средние века не только судопроизводство, но и преподавание велось на латыни, и басня явилась благодатным материалом на всех ступенях обучения: еще в античности переложение прозаических басен стихами практиковалось как учебное упражнение. Постепенно латинская басня получила выход к более широкой аудитории, а затем начались ее переложения на французский язык.

Первые басни на французском языке появились на севере Франции (преимущественно в Пикардии) в исполнении поэтов-песенников труверов, пребывавших при дворах феодальной знати. А уже во второй половине XIII века принятая при английском дворе Генриха II Плантагенета и сочинявшая на нормандском диалекте Мария Французская впервые издала на народном языке, как тогда назывались новоевропейские говоры, целый сборник изложенных изящным стилем литературных басен под заглавием «Малый Эзоп», куда, кроме переводов из Эзопа, включила и собственные опыты в этом жанре, а также наполнила басенным содержанием некоторые свои стихотворные рассказы, относящиеся к жанру ле. Повествовательные ле (существовал еще другой их вид — лирические ле) были широко распространены во французской и английской литературах XII–XIII веков, и если подчас их героями становились животные, то такие отдельные рассказы приобретали басенную окраску.

Вслед за Марией Французской на протяжении XIII и XIV веков появились в анонимном исполнении другие «Малые Эзопы»: лионский, парижский, шартрский. А «Малый Эзоп-Авиан» содержал, кроме переложений из Эзопа, переложения текстов латинского баснописца Флавия Авиана, жившего предположительно в IV или V веке н. э. Авиан, как и Федр, подражал Эзопу, перелагая его прозу латинскими стихами. Важно еще отметить что, французская басня испытала не только греко-латинское влияние. Она взаимодействовала также с местным фольклором и средневековыми жанрами. Например, в сельской и городской среде большой популярностью пользовались фаблио. Они были напичканы каламбурами, шутками, остротами и вбирали в себя как рассказы и басни, так и упомянутые выше ле; границу между теми и другими иногда невозможно провести.

Из народных сказаний и повествовательных ле о животных с середины ХII до середины ХIII столетия образовался целый цикл стихотворных повестей, объединенных общим названием «Роман о Лисе». Изобретенный горожанами, он дышит антифеодальными настроениями. Некоторые представители животного мира по емкости изображения предвосхищают образы Лафонтеновых героев, в частности хитрая лиса и незадачливая ворона, первую встречу которых подсмотрел еще Эзоп. Если вернуться к классическим истокам басни, то любопытно, что тогда она часто взаимодействовала с другими сатирическими жанрами, что закономерно, поскольку она обычно содержит ироническое или сатирическое иносказание. В знаменитом фарсе XV века «Адвокат Пьер Патлен» его жена Гильеметта, узнав, что Патлен обманом выманил сукно у богатого и жадного торговца, подбадривает мужа таким пересказом не менее знаменитой басни Эзопа «Ворона и Лисица»:

Я басню вспомнила о том,
Как на сосну Ворона села
И, в клюве сыр держа, хотела
Поесть. А под сосной Лисица
Решила сыром поживиться
И говорит, хвостом виляя:
«Какая птица неземная!
Какой у вас прелестный вид,
Какие глазки, — говорит, — 
Какие перышки, носок!
Небось красив и голосок?
Ну спойте что-нибудь!» Дуреха
Не заподозрила подвоха,
От радости дыханье сперло,
Она во всё воронье горло
Закаркала, забыв о сыре.
Сыр выпал, и Лисе-проныре
Достался лакомый кусок.
От сей истории, дружок,
Всего один шажок до драпа, 
Что отдал в лапы вам растяпа .

Похожую картину мы наблюдаем в жанре посланий у поэта Возрождения Клемана Маро. Попав в тюрьму за прием скоромной пищи во время поста, Маро в свое двенадцатое послание включил басню, в которой он обратился за помощью к другу Леону Жаме, имевшему в высшем свете надежные связи. Маро воспользовался эзоповым языком и рассказал, как лев вызволивший из мышеловки казалось бы бесполезную мышь, благодаря ей спасся от гибели в расставленных ему сетях. Молодой, но инициативный Леон Жаме, чье имя ассоциируется со словом «лев», проявил львиную хватку и через покровителей добился освобождения Маро. Следует еще добавить, что Маро по тогдашней традиции басенный сюжет заимствовал у Эзопа и перед лицом смертельной опасности так искусно изобразил сцены пленения Мыши и Льва, что даже будущий корифей жанра Лафонтен в своей трактовке басни — по общему, да и по собственному признанию — не смог превзойти блистательного собрата.

А другой крупный поэт того же XVI века Матюрен Ренье вставил две басни в свои сатиры. Обе они оказалась в поле зрения Лафонтена. Одну он интерпретировал под заглавием «Фортуна и Дитя», а другую «Лошадка и Волк».

Поэтому можно утверждать, что свое триумфальное восхождение французская басня начала уже в XVI веке, причем не только в лице названных Маро и сатирика Ренье, но и двух тезок Гийома Одана, северянина из Руана, и Гийома Геру, южанина из Лиона. Созданные ими односюжетные (по оценке ларуссовской энциклопедии, «почти что два маленьких шедевра») «Исповедь Осла, Лиса и Волка» и «Лев, Волк и Осел» расчистили путь знаменитой басне Лафонтена «Мор зверей». Более того, Лафонтен кое-что позаимствовал из сборника Геру «Басенные повествования» (1558), и хотя он превзошел предшественника мастерством и простодушием изложения, в насмешливости Геру ему нисколько не уступает.

Плеяды, на такую же, если не на б/ольшую высоту вознесся «Кружок пяти друзей», в который входили автор стихотворного трактата «Поэтическое искусство» и поэт-сатирик Николa Буало-Депрео, драматурги Жан Расин и Жан-Батист Мольер, поэт и видный вольнодумец Клод-Эмманюэль Шапель Люийе и Жан де Лафонтен.

На первый взгляд может показаться невероятным, что последний из названных литераторов, но не последний по таланту и по роли, которую он играл «Кружке пяти друзей», через двадцать три столетия с начала Эзопова триумфа, после бесчисленных тщетных попыток других баснописцев соперничать с великим греком, в свою очередь вступил с ним в поединок и выиграл сражение, добившись всемирного признания. На его родине в пору, когда Франция была преимущественно крестьянской страной, в доме почти каждого сельского жителя непременно имелось две книги: Библия и басни Лафонтена, который стал самым любимым, самым народным поэтом. Да и сегодня басни Лафонтена французы знают наизусть.

Так что же его возвысило: только ли незаурядный талант или еще и колесо Фортуны? Несомненно, и то и другое. Судьба словно специально предназначила Лафонтену стать баснописцем. Его отец занимал пост «смотрителя королевских вод и лесов» в графстве Шато-Тьерри, и будущий поэт с раннего детства любовался природой. Вот почему он умел удивительно точно передавать внешний вид животных, их настроение и повадки. Более того, Лафонтен понимал, что в народном сознании за каждым четвероногим закрепился определенный характер: собака добра и верна, но несдержанна и даже драчлива, волк жесток, овца смиренна и беззащитна, лисица коварна и хитра, сорока болтлива, осел глуп и упрям, медведь склонен к размышлениям и неравнодушен к сладостям, обезьяна легкомысленна и вертлява, — и так далее. Эти условности требовали от Лафонтена предельной четкости при изложении фабулы и верного, ожидаемого читателем вывода, который в виде морали (впрочем, об отношении Лафонтена к морали будет еще отдельный разговор) должен надолго, а в отдельных случаях и навсегда, остаться в его памяти.

Поскольку басня замаскировывает предмет своего осмеяния, но в то же время прозрачно на него намекает, Лафонтен, прозванный друзьями «простодушным добряком», осторожно вводит читателя в сказочный мир и, показав через животных или через образы неживой природы людские недостатки, так же деликатно возвращает его в мир реальный. Именно этой деликатностью басни Лафонтена отличаются от комедий Мольера и сатир Буало: комедии и сатиры больно ранят осмеиваемых персонажей, а басни только намекают и, намекая, споткнувшихся воспитывают.

Литературоведы до сих пор недоумевают, почему в стихотворном трактате «Поэтическое искусство» Буало, излагая основные принципы французского классицизма, не только ни словом не обмолвился о своем друге и союзнике Лафонтене, но обошел вниманием жанр басни в целом. Может быть, правы те, кто полагает, что Буало немного завидовал баснописцу. Сам он сочинил две неплохие басни, но, наверное, быстро понял, что в этом жанре он Лафонтену не конкурент.

как писатель оформился достаточно поздно: только в тридцатитрехлетнем возрасте он увидел свою первую печатную работу. А два основных сборника басен вышли в свет, когда автору исполнилось соответственно 47 и 57 лет.

солидный жизненный опыт, когда человека со всеми его слабостями уже познал, вероятно, не хуже, чем его друг Мольер. С психологией же тех, кто манипулирует общественным сознанием, он, переехав в Париж в 1657 году, познакомился так же хорошо, как был с этим знаком его младший современник Луи Сен-Симон, рассказавший о жизни французского двора и аристократии в необыкновенно занимательных мемуарах.

Если о ранних годах Лафонтена известно мало, то во время его пребывания во французской столице сложилось много анекдотов о том, как он странно развлекается, как он не в меру мечтателен, как он поразительно наивен, хотя поэт, чтобы свободнее чувствовать себя в большом свете, от докучливых собеседников укрывался завесой мечтательности, а от невыполнимых для себя обязательств пытался спастись притворством наивности. Например, когда Расин пригласил к больному другу священника, Лафонтен, во искупление содеянных им прегрешений, предложил пожертвовать церкви свой литературный гонорар за переиздание весьма неприличных стихов, от которых его, больного и находящегося в старческом возрасте, усиленно уговаривали отречься.

Здесь имеются в виду пять книг «Сказок и рассказов в стихах». Французские сказки в данном случае с нашим пониманием сказочного жанра совпадают лишь терминологически и представляют собой короткие или довольно пространные, блещущие остроумием новеллы. К ним в свое время склоняла поэта отличавшаяся свободными нравами герцогиня Бульонская, предоставившая ему кров после того, как Лафонтен окончательно порвал со своей мало домовитой, как и он, женой. Мы не знаем, насколько, женщина утонченного ума, герцогиня Бульонская была компетентна для того, чтобы оценивать писателя с художественной стороны. Зато известно, что мадам де Ла Саблиер, приютившая добряка Жана после смерти герцогини, сыграла в его жизни роль не только своеобразной опекунши: она была одна из тех, кто нацелил его на жанр басни и стала его строгим и тонким критиком. Лафонтен, посылая как-то Расину одну из своих новых басен, просил его в письме никому ее не показывать, потому что с нею еще не познакомилась мадам де Ла Саблиер. Это лишний раз доказывает, с какой ответственностью поэт относился к своим произведениям.

Над баснями Лафонтен работал по сложившемуся у его предшественников методу. Сюжеты он заимствовал у того же Эзопа, у Федра, у другого древнеримского баснописца Бабрия, у Маро, у своего любимого Рабле, где угодно, — даже из современного анекдота, как в басне «Кюре и Смерть», и только считанное количество изобретал сам (например в басне «Человек и его образ»). Заимствованиями баснописец подчеркивал свое единство с классиками прошлого. Этим он также утверждал, что басня будет наиболее востребована и понятна тогда, когда она освящена давней традицией или народной мудростью.

чужую удачную строку. Например, в «Малом лионском Эзопе» ему понравилась строка из басни «Ворона и Лисица» — «Portant en son bec un fromage» (неся в клюве кусок сыра), и он, глазом не моргнув, вслед за другим предшественником, Оданом, перенес ее в свой текст, заменив лишь деепричастие «рortant» (неся) на глагол «tenait» (держала). Но если сличить оба стихотворения и прибавить к ним другие французские версии (они присутствуют и у Марии Французской, и в «Малом парижском Эзопе», и в «Малом шартрском Эзопе»), мы увидим, насколько Лафонтен выше их всех. Выше, потому что никто, кроме него, не умеет наделить персонажей такой естественной живостью, найти такой верный тон повествования. Его оригинальность, как тонко отметил литературовед Сент-Бёв, заключается в манере изложения, а не в излагаемом материале.

Лафонтена недаром называли французским Гомером. Во Франции он лучший рассказчик не только в жанре басни, но и в балладах, в поэмах, в повести «Любовь Психеи и Купидона» и наконец в озорных «Сказках и рассказах в стихах». Что до последних, то поэт долго связывал с ними свои высшие достижения. Когда ему было уже шестьдесят лет, он в «Послании к мадам де Ла Саблиер», прислушиваясь к тем, кто призывал его искать удачи у «всех девяти муз», безоговорочно соглашался с одним советом: «Не трогай лишь новелл, — как были хороши!» (Перевод В. Левика.) Попутно хотелось бы добавить, что Лафонтен был и одним из лучших эпиграмматистов своего времени. Приведем один пример. Когда в 1686 году его друга Антуана Фюретьера со скандалом исключали из Французской академии за то, что нетерпеливый академик вознамерился опередить медлительных коллег, много лет подготавливавших к печати Академический универсальный словарь французского языка, и выпустить свой собственный, Лафонтен, тоже член Академии, в процессе голосования то ли по обычной рассеянности, то ли из солидарности с бессмертными опустил в ящик черный шар, чем заслужил особую ненависть со стороны исключенного смутьяна. Тот в публикациях о своем судебном деле и в фельетонах выискивал любой повод, чтобы уязвить бывшего друга. Однажды, насмехаясь над способностями Лафонтена, Фюретьер написал: «Они таковы, что после тридцатилетней службы смотрителем лесов и вод он, по собственному признанию, о значении терминов «сортовая древесина», «декоративный лес» и других узнал только из Универсального словаря». Лафонтен не выдержал и на выпад ответил следующей эпиграммой:


Всезнайка Фюретьер, ты знаешь или нет:
Когда тебя за твой навет
Те люди, с коими ты ныне в перепалке,
Старательно хребет обламывали твой,
Декоративные в руках держали палки
Иль всё ж из древесины сортовой?

Благодаря истинным друзьям и читателям поэт в конце концов осознал, что его гривуазные сказки, отличаясь бесспорным мастерством, в конечном счете уступают его басням и что именно басни, собранные в двенадцать книг, обеспечат ему непреходящую славу.

Что же нового внес Лафонтен в басенный жанр? У него на узком пространстве соединяются все компоненты поэзии. Басня Лафонтена повествовательным началом принадлежит эпопее, наглядностью — к живописному образу, типажами и яркостью характеров — к драме, формой — к поэзии гномической. Если остановиться на театральности его басен, то, как определил один французский литературовед, это театр, где мы наблюдаем в сокращении все виды драмы, начиная с высокой комедии и трагедии и кончая самым простым — водевилем».

и профессий. Впервые он дает своим героям индивидуальные характеристики и даже наряжает их в костюмы. Ритмика басенного стиха у него гибче, чем у других баснописцев. Он один из первых вводит в басню разностопный стих, чем сообщает ей б#ольшую подвижность, а вставленным в нее диалогам — б#ольшую естественность.

И это еще не всё, потому что в басню часто вторгается и сам поэт, причем, вторгаясь, не допускает менторского тона. Он переводит басню из сухого морализирования в русло лирического повествования, где мораль, которую поэт называл душой басни, читателю не навязывается, а скорей с некоторой иронией преподносится как предмет для обо-юдных размышлений, то есть поэт общается с читателем как равный с равным. Поэтому, разговаривая с читателем, баснописец часто употребляет обороты: «И я…», «Точно так же и мы…», «Будем же…» и тому подобное.

Очень важно еще отметить, что если, напомним, в притче, в доэзоповский период, главенствовала мораль, а повествованию отводилась роль ее рабыни, если Эзоп уравнял в правах и мораль, и иллюстрирующее ее повествование, то Лафонтен пошел еще дальше: фабуле он придал первостепенное значение. Что же касается морали, то ее он часто превращает в способ лирического самовыражения, а то и в отвлеченное рассуждение. Думается, что корни пространных лирических отступлений, которые появились в поэмах Байрона, в пушкинском романе «Евгений Онегин» и у других поэтов больших форм, уходят в басни Лафонтена. Лафонтен считал, что голая мораль наводит на слушателя только скуку. По этому поводу в его четверостишии «О пользе басен» сказано:

Нет, басня не одна невинная забава:
Нередко и зверек жить научает здраво;
Не голая мораль в ней убеждает нас,
А то, что вложено в затейливый рассказ.

Лафонтен раздвинул границы басенного жанра. У него басня то переходит в стихотворный рассказ («Молочница и кринка с молоком» и другие), то становится идиллией («Тирсис и Амаранта»), то обретает элегическую направленность («Два голубка»). Несколько басен он вставляет в послания и речи, обращенные к друзьям. Раздвигая границы, он невольно размыл их и некоторые свои стихотворения то относил к стихотворным сказкам, то снова возвращал в басенное лоно.

героев? Какова его жизненная позиция? В умах многих поколений сложился устойчивый образ мифологизированного Лафонтена: рассеянного чудака, наивного как ребенок, балагура и весельчака, простодушного добряка и бессребреника. Таким он воспринимался уже его современниками, что «поэт милостью Божьей» охотно поддерживал сам и в рассказах о себе во время беседы с друзьями, и письменно, например в следующей шутливой автоэпитафии:

Жан как пришел, так и ушел — нагим.
Не дорожил наследством он своим
И всё проел, о том не сожалея.
Он время так распределять любил:
Гостил и ночь и утро у Морфея,
А после целый день баклуши бил.

Баклуши, предположим, он всё-таки целый день не бил. Наоборот, много сил отдавал поэзии, за что его прежде всего любили и опекали друзья. Что же касается природной доброты Лафонтена, то нисколько в ней не сомневаясь, обратим только внимание, что его герои этим качеством обладают не всегда. Вспомним хотя бы о попрыгунье стрекозе, а еще точнее, согласно французскому оригиналу, о цикаде, которая пением всем услаждает слух. Если учесть, что по-французски существительные цикада и муравей женского рода, то вроде бы и действительно становится обидно за муравьиху, которая для пропитания трудилась всё лето с утра до вечера, а певунья цикада перед грозящими холодами приходит к ней в роли нищенки. Между тем уже в XVIII веке философ, просветитель и педагог Жан-Жак Руссо ополчился не только на Лафонтенова муравья, который учит детей жестокости, но и на его Лису, поощряющую лесть для достижения корыстной цели. На басню Лафонтена «Стрекоза и муравей» откликнулись и некоторые стихотворцы. Приведем хотя бы басню «Благоразумный Муравей», принадлежащую поэту XIX века Жозефу Отрану:

Резвилась стрекоза до зимних дней
И плача: «Раньше что ни куст, то дом мой», —
Явилась к Муравью тропой знакомой: 
«Кум милый, приголубь и обогрей!»
А кум, трудолюбивый Муравей,
Хоть сам питался резаной соломой,
К певунье состраданием влекомый,
Сказал: «На зиму гостьей будь моей.
Я вижу, пропадешь ты без опеки.
Поесть, кума, спустись в мои сусеки.
И так как в них мне скучно одному,
Насытившись, спой что-нибудь такое,
Что в подземелье вмиг рассеет тьму
И вновь вернет мне небо голубое».

Если проанализировать многие другие басни Лафонтена, мы обнаружим у его героев эгоистический практицизм: сильные и хитрые торжествуют над слабыми и доверчивыми. Французский афоризм «c'est la vie» (это жизнь) здесь подходит на все сто процентов. Однако отвечает ли целиком баснописец за действия своих подопечных, если сюжеты, как мы знаем, он заимствовал на стороне? В конечном счете, не так уж важно, осознавал он ответственность за них или нет. Важнее всего оценить исполнение задуманной автором басни, а оно всегда стоит на самом высоком художественное уровне.

что они оных украшений не имеют». А Лафонтен собственным творчеством доказал обратное. Эту тенденцию баснописца впоследствии критиковал Удар де Ла Мот или, как еще его называли, Ла Мот-Удар. Он сетовал, что басенная мораль Лафонтена не всегда убедительна, не всегда естественно вытекает из повествовательной части. Но всё дело в том, что Ла Мот-Удар был ретроград и, ратуя за «поэ- зию без поэзии», ориентировался на басню долафонтеновского периода. Правда, в своем сборнике басен он выказал незаурядное остроумие. Но кроме остроумия басне требуется и еще ряд качеств, которыми в высшей степени обладал Лафонтен и которые отсутствовали у Ла Мот-Удара. Повторим: это — психологическая правдивость в действиях персонажей; лукавое подшучивание над ними и неизменное соблюдение такта (по-проповеднически никого не порицать, а только отыскивать в своих героях забавное или трогательное); и наконец, предельная искренность в выражении лирического чувства повествователя. Поэтому прав был поэт конца XVII — начала XVIII века Жан-Батист Руссо, когда сочинил такую эпиграмму на басни Ла Мот-Удара, сравнив их с баснями Лафонтена:

В наивных баснях Лафонтена
Не видно пота. Это те
Наброски жизни сокровенной,
Искусство коих в простоте.
Язык хранит он от увечья
И повествует без причуд.
У всех зверей свои наречья,
И все по-своему живут.
Иначе у Ла Мот-Удара:
Здесь мир животных однолик.
Пииту не хватает дара
Разнообразить их язык.
Всё в их поступках нелогично,
Всё — риторическая ложь,
И у него осел обычно
На академика похож.

Между тем, поскольку, как известно, всё течет, всё изменяется, то в середине XIX века в басне наступил кризис, которому немало способствовал и сам Лафонтен, когда размывал границы жанра. Кризис коснулся не только Европы, но и Америки. В эту пору, как образно выразились наши литературоведы М. Л. Гаспаров и И. Ю. Подгаецкая, «классический басенный жанр как бы кончает самоубийством через автопародию». Во Франции пародистом номер один становится Альфонс Алле, сочинивший и несколько так называемых экспресс-басен, в США — автор сатирических «Фантастических басен» Амброз Бирс, в России — Козьма Прутков.

Может быть, некоторая неопределенность с басенным жанром заставила французских ученых посмотреть на Лафонтена новыми глазами. Они решили проверить на историческом материале анекдоты о баснописце и обратились к первоисточникам и архивам. Казалось, что Лафонтен из современника, всегда задевавшего за живое, перешел в ранг научно исследуемого, остуженного временем классика. Но поскольку слухи о самоубийстве басни не подтвердились, то даже в ХХ веке французы по-прежнему воспринимали классика Лафонтена как своего современника. Знакомство с ним не кончалось на школьной скамье. Кто бы мог предположить, что если при жизни поэта текст его процитированной выше автоэпитафии положил на музыку Франсуа Куперен, то теперь новые и бравые композиторы сделают некоторые басни основой для своих сочинений в стиле «рэп»? Это ли не говорит о популярности баснописца?

Когда в 1962 году крупнейший драматург Жан Ануй выпустил целую книгу своих басен, придав многим, под влиянием баснописцев XIX века, пародическое звучание, то в число пародируемых не мог не попасть и Лафонтен. Прежде чем рассмотреть эти инвективы, подчеркнем, что в области пародической басни приоритет остается за Лафонтеном: он басню «Лев и мошка» начинает строкой: «Букашка жалкая, дерьмо, сгинь, сгинь отсюда!», которая пародирует стих Малерба, направленный против фаворита французской регентши Марии Медичи, ненавидимого, как и она, итальянца Кончини: «Творенье жалкое, дерьмо, сгинь, сгинь отсюда!» Однако Ануй к пародии неравнодушен более, чем его предшественник. Стрелы пародий, связанные с Лафонтеном, у него направлены не на художественные достоинства классика, которые вне критики, а на моральную трактовку его образов, напри мер в баснях «Стрекоза и Муравей» и «Дуб и Тростник».

В кабаре, в кафе и за
Их пределами, и завлечь всех франтов не успела,
Как зима катит в глаза.

нешуточную головную боль.

У второй пародии яда больше. Петербургский литературовед Р. А. Благодатова посвятила этому целое исследование «Две басни на одну тему». У Лафонтена басня начинается с изобилующей поэтическими фигурами, антитезами, перифразами речи дуба, гордящегося своей силой. А Тростник, отвечая Дубу, по-деловому краток: да, он сгибается под натиском ветра, зато не ломается. Вдруг разражается буря, и гордый Дуб повержен, а Тростник уцелел. Победу одерживает приспособленчество. Ануй сохранил лафонтеновскую композицию басни. Но у него, наоборот, Дуб немногословен и прост в выражениях, а Тростник напыщен и эмоционален, потому что у Ануя Тростник — униженное существо, желающее взять реванш за прошлые обиды. В результате, обобщая исторический опыт нравственных приобретений, Ануй восхищается несгибаемостью Дуба (погибает, но не сдается) и осуждает всё малое и ничтожное.

Показательно, что и в России басня Лафонтена «Дуб и Тростник» привлекла к себе внимание огромного количества переводчиков . Ее переводили А. Сумароков, Я. Княжнин, И. Дмитриев, Д. Хвостов, Ю. Нелединский-Мелецкий, Н. Николев, Ф. Иванов (под заглавием «Дуб, кусты и трость»), В. Маслович, А. Зилов и, разумеется, И. Крылов. Как тут не вспомнить слова Пушкина: «Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочесть ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие (naivete, bonhomie) есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться; Лафонтен и Крылов — представители духа обоих народов».