Приглашаем посетить сайт

М. Дубницкий. Женщины в жизни великих и знаменитых людей.
Джакомо Леопарди

Джакомо Леопарди

Торквато Тассо начал с оптимизма и кончил пессимизмом. Леопарди начал пессимизмом и остался ему верен до самой смерти. У нас мало знают, о Леопарди. Многие, наверное, не слышали его имени. Это общая участь всяких представителей пессимизма как доктрины, так как и Гартман, и даже Шопенгауэр известны нам только по именам. Пессимизм никогда не был родствен натуре русского интеллигентного общества, и если встречал кое-где отголосок, то только как резкий диссонанс в стройном созвучии оптимистических учений. Оттого-то в истории нашей общественности можно насчитать много гегельянцев, много сторонников Фихте, Шеллинга, Канта, но нельзя указать ни одного истинного представителя пессимистической доктрины в том виде, как начертал ее наиболее яркий выразитель этого учения — Шопенгауэр. Этим объясняется также и то обстоятельство, что Леопарди, которого переводят и усердно читают во Франции, Англии, Германии, у нас пользуется почти полной неизвестностью, так как из многочисленных его произведений на русский язык переведены всего несколько стихотворений и часть диалогов, в которых Леопарди излагает свои философско-моралистические взгляды.

Между тем итальянский поэт представляет собой во многих отношениях не только интересную литературную величину, но и замечательную личность. Леопарди был пессимистом не только по доктрине, но и в жизни. В истории пессимизма явление это довольно редкое. В то время когда Шопенгауэр и в особенности Гартман представляли собой здоровые натуры, пользовавшиеся всеми благами, Леопарди вечно боролся с нуждой, болел, испытывал неудачи. Он был несчастен во всем — и в отношениях с отцом, от которого всецело зависел, и в отношениях с прекрасным полом, которому был совершенно чужд. В этом отношении он сильно напоминает своего соотечественника Торквато Тассо. Как и он, Леопарди принадлежал к категории неудачников-вздыхателей. Женщины отворачивались от него со спокойным сердцем, несмотря на то что, в противоположность Шопенгауэру, который, пресыщаясь женскими ласками, ненавидел и презирал женщин, Леопарди всегда питал к ним нежные чувства, всегда восхвалял их, всегда старался найти путь к их сердцу. Один из лучших переводчиков Леопарди на немецкий язык Поль Гейзе объясняет даже его пессимизм именно тем, что он не знал женской любви. «Он два раза любил, как только можно любить в Италии, и умер девственником», — сказал про него его друг Раньери, и нежные, полные чарующей тоски стихотворения Леопарди, посвященные Сильвии и Нерине, вполне подтверждают эти слова.

Кто были Сильвия и Нерина, сумевшие внушить слабому, болезненному, вечно тоскующему, вечно недовольному жизнью Леопарди такое сильное и искреннее чувство? Биографы доказали, что это не вымышленные существа, являвшиеся только рамкой для его философско-поэтических взглядов на женщину. Это были две бедные девушки в Реканати, носившие, правда, другие имена. Одну звали Мария Белардинелли, другую — Тереза Фатторини. Первая была дочерью кучера отца Леопарди, вторая — ткачихой. Все отношения итальянского поэта к этим девушкам сводятся только к нескольким словам, которыми он обменялся с ними, но это не мешало ему чувствовать к ним сильную привязанность, связанную с полной безнадежностью. Впоследствии он выразил свои чувства в большом стихотворении «Ricordanze», проникнутом от первой до последней строки не только сознанием тщеты всего окружающего, но и безропотной меланхолией неудачника в любви.

мои надежды и мое страдание. Потом, ограниченный жизнью, постоянно угрожаемый неизвестным недугом, я оплакивал мою прекрасную юность и цвет моих бедных дней, так рано обесцвеченных. Часто в поздние часы, сидя на кровати, единственной свидетельнице моих слез, печально изливая мои стихи при бледном свете лампы, я оплакивал среди безмолвия ночи мою жизнь, готовую потухнуть, и, чувствуя слабость, пел самому себе похоронную песнь».

«Кто без вздоха может вспомнить вас, о, первый расцвет юности, прелестные дни, непередаваемые, когда молодые девушки начинают улыбаться восторженному юноше! Все тогда улыбается ему: зависть молчит, усыпленная еще или снисходительная; точно кажется, что мир (о, чудо!) протягивает ему руку помощи, извиняет его ошибки, празднует вступление его в жизнь, точно принимая его за господина и приветствуя его этим титулом. Кратковременные дни! Они исчезли, подобно молнии. И какой человек может обойтись без несчастий, когда он оставил уже за собою эту радостную пору, если это чудное время, если юность, увы, юность погибла?»

«О, Нерина! Разве не слышу я, как эти места мне говорят о тебе? Думаешь ли ты, что твое воспоминание исчезло из моей памяти? Куда ушла ты, моя милая подруга, если здесь я нахожу лишь воспоминание о тебе? Она не видит тебя, эта родная земля; это окно, из которого ты имела привычку говорить со мной и где печально светит отблеск звезд, — оно пустынно. Где ты, если я не слышу твоего голоса, как прежде, когда, как бы далеко ни было, малейший звук, сбегавший с твоих уст, заставлял бледнеть мое лицо? Того времени уже нет. Дни твои уже прошли, моя любовь. Ты прошла. Другая теперь наступит и заселит эти благоухающие холмы. Но ты прошла скоро! Твоя жизнь была точно сновидение. Ты прожила ее; резвясь. На челе твоем светилась радость, во взорах твоих виднелось доверчивое воображение, этот свет юности, в ту минуту, когда судьба потушила ее и похоронила в гробу. О, Нерина, в сердце моем все еще живет по-прежнему моя любовь. Если по временам я отправляюсь на какой-либо праздник, в какое-нибудь собрание, я говорю себе: «О, Нерина, ты не одеваешься уже на праздники и собрания, ты не ходишь на них». Когда приходит май и влюбленные предлагают молодым девушкам зеленые ветки и песни, я говорю: «О, моя Нерина, для тебя нет уже ни весны, ни любви». При каждом ясном дне, при каждом цветущем поле, которое я созерцаю, при каждом удовольствии, которое я испытываю, я говорю: «У Нерины нет уже удовольствий: ни полей, ни неба она уже не видит». Увы, ты прошел, мой вечный вздох, ты прошел, и ко всем моим мечтам, ко всем моим нежным чувствам и печальным и дорогим движениям моего сердца я всегда буду примешивать это горькое воспоминание».

Нерина, по всей вероятности, была одной из первых привязанностей, если не первой любовью Леопарди. Как и все, что поражает нас в юности, возлюбленная оставила в душе поэта надолго, на всю жизнь, отпечаток, который не могли изгладить позднейшие встречи с другими столь же дорогими его сердцу существами. К числу последних относится, между прочим, его кузина, Гертруда Касси, приехавшая в Реканати, где жил поэт, на время. Он влюбился в нее до того сильно, что едва не сошел с ума, когда кузина уехала. В стихотворении «II primo Amore» и других он дает яркую картину своей любви. Чувство, охватившее его, было «Зефиром, шелестящим листьями дерев». Возлюбленная его уехала, и он видел ее в эту минуту, находясь за занавесками окна. Горькое сознание одиночества стеснило его сердце. Он почувствовал себя сиротой, бросился на кровать, закрыл глаза. Почему его любовь осталась смутным, неудовлетворенным, неразделенным стремлением? Он не сумел высказать ее, не сумел расположить к себе возлюбленную, не сумел растрогать ее, вызвать улыбку на устах, обменяться поцелуем.

 признак жизни, как сойти в могилу. 

III. Ей именно он посвятил несколько глубоко прочувствованных стихотворений: «Aspasia» и «A se stesso», в которых воспел ее грацию и красоту и оплакал свою неудачу. Существует, впрочем, мнение, что стихотворения эти посвящены не самой принцессе Шарлотте, а одной флорентийской замужней аристократке, с которой Леопарди встретился в доме принцессы и которая ввела его в заблуждение своим ласковым отношением. Поэт уже думал, что любим, и объяснился, в результате чего оказалось, конечно, грустное разочарование.

Можно вполне согласиться с Полем Гейзе, что неудачи в любви придали грустный колорит его мышлению и послужили главной причиной его пессимизма. «Я живу здесь безучастный и равнодушный ко всему, — пишет он брату в 1822 году из Рима, — в дамском обществе не бываю вовсе, а без женщин никакие занятия, никакие житейские обстоятельства не могут ни привязывать, ни удовлетворять». Ту же идею он проводит и в других письмах, объясняя повсюду свои неуспехи у женщин только своей некрасивой наружностью. «Я совершенно погубил себя, — говорит он в другом письме, — семью годами безумного и отчаянного учения в таком возрасте, в котором организму моему нужно было развиваться и крепнуть. Я погубил себя на всю жизнь, сделал свою наружность жалкой и тем уничтожил ту важную часть человека, на которую люди обращают столько внимания, и притом не только толпа, но всякий, которому хочется, чтобы внутреннее дарование не было лишено внешнего украшения, и который, найдя его ничем не украшенным, приходит в уныние и, уступая закону природы, едва имеет мужество любить того, у которого нет ничего красивого, кроме души». И, как бы развивая эту мысль, он восклицает в своем грустном, проникнутом нежной меланхолией стихотворении «Последняя песнь Сафо»: «Одной лишь только красоте дано небесами властвовать над человеческим сердцем. Для героизма и песен не цветет венок славы в бедной, скромной хижине».

Был ли прав Леопарди? Конечно, не был. Красота мужчины не всегда служит необходимым условием женского расположения, и мы не раз еще встретимся на протяжении этой книги с примерами мужчин, пользовавшихся любовью женщин, несмотря на свое уродство. Достаточно упомянуть пока хотя бы о том же Шопенгауэре, наружность которого далеко не удовлетворяла требованиям изящного вкуса, но который тем не менее свободно пил из чаши любовных наслаждений. С этой точки зрения вполне справедлив приговор Руджеро Бонги, который, объясняя причину вечных неудач Леопарди в любви, замечает: «Маленький, слабый, рахитический Леопарди не решался думать, что его может любить женщина, а уверенность в этом имеет своим неизбежным последствием то, что действительно ни одна женщина не любит. Ему было известно, что он некрасив, и он оплакивал это как величайшее несчастие, не будучи в состоянии понять, что женщина узнает в некрасивом теле красивую душу и любит ее».