Приглашаем посетить сайт

М. Дубницкий. Женщины в жизни великих и знаменитых людей.
Гейне

Гейне

Если кому-либо из величайших поэтов мира можно было перед смертью воскликнуть словами Фамусова: «Моя судьба ли не плачевна!» — то это, конечно, Генриху Гейне. И в самом деле, что может быть печальнее участи человека, который был пламенным патриотом и прослыл отщепенцем, ненавидящим свое отечество; который был мыслью прикован к родному краю, а телом к далекой чужбине; который был евреем, несмотря на то что он не любил еврейства; мечтал о женщинах, исполненных ума, энергии, чувства, а жил с гризеткой, подобранной на одном из парижских бульваров, никогда не читавшей его произведений и считавшей своим идеалом жизнь одалиски, лишенной труда, забот и дум о будущем?

Вообще вся жизнь Гейне сложилась из противоречий. Писатель, владевший немецким языком как никто после Гёте, вырос в среде, в которой говорили только по-французски, во французской части Рейнской области, и последит двадцать пять лет своей жизни принужден был провести во Франции. Издеваясь над романтизмом, он был сам наполовину романтиком. Он всей душой тяготел к мирной жизни под мирными небесами и вел бурное существование в постоянной борьбе со своими политическими и литературными врагами, находясь в самом очаге европейских тревог — в Париже. Певец униженных и оскорбленных, мечтая о счастливом времени, когда люди будут сидеть за одним столом всеобщего довольства, когда не будет ни плачущего горя, ни равнодушной тоски, ни продажного патриотизма, он всю жизнь сам горевал, сам томился безысходной тоской, заглушая душевные пытки раскатами язвительного смеха, в котором, однако, ясно чувствовались невидимые миру слезы. Наконец, когда он умер, о несчастном поэте никто почти не вспомнил в Германии, еще недавно наполненной шумом его имени, а за печальной колесницей его шли несколько человек, из которых половина состояла из газетных репортеров, обязанных по долгу службы присутствовать на похоронах всяких вообще знаменитых людей.

Противоречие это, как мы сейчас увидим, проходило красной нитью также и по семейной жизни поэта: Гейне провел много лет с женщиной, которая не только уступала ему по широте умственного кругозора (на примере Шиллера и Гёте мы видели, что в этом нет ничего необыкновенного), но вовсе не имела его, никогда не читала гейневских произведений и так-таки до конца дней своих не могла понять, за что считают ее мужа великим человеком. Даже мать и сестра не составляли исключения; поэт, который в своих язвительных стихах не щадил никого, не исключая лучших друзей и подруг, и во всем находил удобную тему для язвительной насмешки, подходил к матери или сестре с чувством глубокого уважения, с детской боязнью, с братской нежностью, с. любовью, граничившей с обожанием.

Мать

Что Бетти Гейне, мать великого поэта, имела благодетельное влияние на поэта — факт слишком известный, чтобы о нем нужно было распространяться. Она принадлежала к славному созвездию матерей, имена которых отмечены историей как светочи на жизненном пути вскормленных ими великих людей. Получив превосходное воспитание, владея в совершенстве французским и английским языками, она с самого начала явилась превосходной руководительницей сына, который ей именно обязан ранним развитием и любовью к литературе. Свободная от предрассудков, она и сыну внушила свободолюбивый образ мыслей, и это было ей тем более легко, что она сама была на первых порах его учительницей.

Гейне был живой ребенок, и ей стоило немало труда держать его в пределах, устанавливаемых добрыми нравами или приличием. Известен анекдот из детских лет Гейне. Мать поэта учила своих детей, что, будучи в гостях, никогда не следует съедать всего, подаваемого в тарелках, а непременно нужно что-нибудь оставить. Это что-нибудь носило даже особое название: «приличие». Точно так же она следила за тем, чтобы дети ее не набрасывались в гостях на сахар, подаваемый к кофе, и чтобы и тут они оставляли кое-что, т. е. опять «приличие». Однажды мать со всей семьей пила за городом кофе. Когда все вышли из сада, семилетний брат Гейне, Максимилиан, заметил, что в чашке остался большой кусок сахара. Думая, что его никто не видит, он быстро вынул его и положил в рот. Но Генрих видел и в сильнейшем страхе бросился к матери со словами: «Мама, подумай, Макс съел приличие!» Макс был наказан и потом уже никогда не лакомился «приличием».

Мать Гейне была очень музыкальна и учила сына игре на скрипке. Но Генрих не особенно любил это искусство, тем более что учителем его оказался человек далеко не добросовестный, чаще забавлявший ученика своей игрой вместо того, чтобы заставлять его самого играть. Зато правильно шло учение поэта, на которое мать обращала особое внимание. Еще совсем молоденькой девушкой она должна была читать отцу латинские диссертации, причем приводила иногда его в недоумение своими вопросами. Немудрено, что, сделавшись матерью, она все внимание обратила на развитие умственных способностей детей. Она же заметила в нем любовь к поэзии и всячески старалась разжечь в его душе божественную искру. Оттого-то впоследствии, уже будучи великим поэтом, Гейне так часто возвращался в минуты вдохновения к милому образу матери, посвящая ему лучшие минуты своих душевных восторгов и в нем отыскивая опору для примирения с невзгодами неустойчивого страдальческого существования. Какой, например, грустью и радостью в одно и то же время веет от удивительной его поэмы «Германия. Зимняя сказка», в которой поэт описывает восторг матери при возвращении сына с чужбины, — грустью по поводу печальной жизни и радостью по поводу встречи с родиной, одним своим присутствием способной разогнать эту грусть.

Мы из Гарбурга в Гамбург доехали в час; 
Был уж вечер; приветливо-ярко 
Улыбались мне звезды, и было тогда 
Мне не холодно, но и не жарко. 

И когда я приехал к мамаше, она 
Испугалась, как только взглянула 
На меня, и вскричала: «Дитя мое! Ах!» 
И в восторге руками всплеснула. 

«О, дитя мое, ты ли? Тринадцать ведь лет 
Прожила я в разлуке с тобою! 
Уж наверно ты голоден? Хочется есть? 
Говори откровенно со мною! 

У меня есть и рыба, и жареный гусь, 
И прекрасные есть апельсины». 
«Дай и рыбу, и гуся, мама, 
Хороши ли твои апельсины?» 

И когда я с большим аппетитом всё ел, 
Мать была весела и счастлива, 
Предлагала вопрос за вопросом — и все 
Они были весьма щекотливы: 

«О, дитя мое милое, кто о тебе 
На чужой-то сторонке радеет? 
Хорошо ли хозяйство идет у жены? 
Чай, заштопать чулок не умеет!» 

«Хороша твоя рыба, мама, но ее
Нужно кушать весьма осторожно:
Ты теперь не должна мне мешать, а не то -
Подавиться ведь очень возможно». 

А когда я всю рыбу поел, принесен 
Был мне жареный гусь с черносливом; 
А мама между тем обратилась ко мне 
Вновь с вопросом весьма щекотливым: 

«Ну, дитя мое милое, где тебе, здесь 
Иль в Париже, жилося привольней? 
Как, по твоему мнению, которым, скажи, 
Ты остался пародом довольней?» 

«Вот немецкие гуси, мама, хороши, 
А французы - те их начиняют
Несравненно искуснее нас и к тому же — 
Что за соусы к ним сочиняют!» 

Я откланялся гусю и отдал тогда 
Своего уважения дань я 
Апельсинам — и сладки как были они! 
Превзошли все мои ожиданья. 

Но мама мне опять предложила вопрос — 
И совсем уж, совсем уж напрасно, 
Потому что теперь о подобных вещах 
Говорить чрезвычайно опасно: 

«Ну, дитя мое милое, каковы 
Нынче стали твои убежденья? 
Ты политику, видно, не бросил! 
Скажи, с кем теперь твои сходятся мненья?» 

«Апельсины, мама, хороши, но у них 
Семена отвратительно горьки. 
Сладкий сок я сосу, но привыкнул всегда 
Я к сторонке откладывать корки». 

Сестра

Другим существом, внесшим свет и радость в скорбную душу поэта, была сестра его Шарлотта Гейне. Это была верная подруга его молодости. С ней он делился первыми впечатлениями, ей вверял свои тайны и читал стихотворные опыты — первый лепет будущего великого художника слова. Как любил ее поэт еще ребенком, видно из следующего случая. Однажды рано утром, когда все еще спали, Генрих и Шарлотта играли в рифмы. Шарлотте эта игра была не по плечу, и она ему сказала: «На рифмы ты мастер, но я очень туга. Устроим лучше башню». Сказано — сделано. Собраны были ящики и нагромождены один на другой. Башня уже была вышиной в десять футов, но дети продолжали работу. Вдруг Шарлотта упала в верхний ящик, разорвав себе при этом платье. Не будучи в состоянии выкарабкаться, так как ящик был выше ее, она стала в нем возиться и едва не поплатилась жизнью, так как башня наклонилась и вот-вот грозила упасть. Генрих поднял отчаянный крик. Сбежались люди и не сразу могли понять, в чем дело. Вдруг из ящика раздается знакомый голосок: «Не бойся, я еще жива, но платье разорвала!» Когда бедняжку вынули из ящика, Гейне бросился ей на шею и долго не мог прийти в себя от радости.

Поэтические наклонности Гейне пробудились еще тогда, когда ему было десять лет, и этим он исключительно обязан сестре. Она воспитывалась в одном монастыре, то есть ходила туда учиться. Школой заведовали монахини, но в ней преподавали лучшие учителя города (дело происходило в Дюссельдорфе). Однажды учитель Б. рассказал своим ученицам историю, которую они должны были изложить своими словами дома. Долго билась девочка, но не могла вспомнить содержание рассказа.

— Что случилось? — спросил ее брат, увидев сестру со слезами на глазах.

Сестра рассказала.

— Успокойся, — ответил Генрих. — Вспомни только, о чем шла речь, а уж остальное предоставь мне.

Через час он принес сестре тетрадь. Счастливая Шарлотта тотчас положила ее в свою корзинку, даже не взглянув на исписанные страницы, и на следующий день торжественно понесла в школу. Через несколько дней, когда учитель вернулся с тетрадями учениц, Шарлотта сияла от радости, уверенная, что ее похвалят. Но учитель не только не похвалил, но строго спросил:

— Кто это писал?

— Я! — без запинки ответила Лотта.

— Никаких выговоров или упреков я не сделаю, скажи только, кто писал, — продолжал учитель.

Волей-неволей пришлось назвать автора. При этой сцене присутствовали два других учителя, и Б. прочитал им работу. Это была необыкновенная история с привидениями, написанная такими мрачными красками, что девочка, услыхав, каково ее «сочинение», начала плакать от страха. Ее примеру последовали другие ученицы. Учитель Б. посетил после этого мать Гейне и поздравил ее с талантливым сыном, который так легко написал превосходную вещь. Позвали мальчика, но он остался равнодушен к похвалам, считая свою работу простым делом. Учитель хотел оставить у себя рукопись, но ему дали копию. Эта рукопись тщательно сохранялась матерью и сестрой Гейне, но сгорела во время пожара. Мать потом со слезами на глазах рассказывала об этом случае, говоря, что ей не жаль бриллиантов, жемчуга, старинных кружев, серебра и других драгоценностей, погибших в огне, но жаль рукописи сына.

Слава Гейне бросала свет также и на его сестру. Однажды, после появления «Путевых картин» (в 1826 г.), Шарлотта предприняла путешествие по Германии, и дочь ее с гордостью рассказывает, как везде и повсюду ей приходилось слышать разговоры о книге Гейне. У Шарлотты было рекомендательное письмо к министру финансов К. во Франкфурте-на-Майне, который принял ее с большим почетом и представил семье Ротшильда в качестве «сестры Гейне». Одних этих двух слов было достаточно, чтобы Шарлотту встречали везде радушно. Она сразу же сделалась душой общества. В ее честь был даже дан большой обед, причем гостям ее представили опять-таки в качестве «сестры Гейне» без упоминания ее настоящего имени. На следующий день собралось большое общество у Ротшильда. Шарлотта несколько опоздала, так как ее задержали в другом месте, и когда она явилась, слуги поспешно бросились к ней навстречу, один снял мантилью, другой — капот, а третий, не спрашивая ее имени, широко раскрыл дверь в зал и громовым голосом произнес: «Сестра Гейне!»

Дружный взрыв хохота был ответом на эти слова. Можно себе представить неловкое положение Ротшильда. Шарлотта нашлась: она начала смеяться вместе с гостями, и все сошло как нельзя лучше.

Впоследствии, когда Гейне медленно умирал на своей постели в Париже, Шарлотта не раз услаждала своим присутствием горькие минуты его восьмилетней агонии.

Таковы были отношения Гейне к матери и сестре, отношения, находившиеся, как сказано, в полном противоречии с его язвительным умом, для которого, казалось, не было ничего, что нельзя было бы осмеять и отвергнуть. Такое же противоречие бросается в глаза и при обзоре его сердечных влечений, начавшихся, как у всех вообще поэтов, еще в раннем возрасте. Так, уже первая любовь, о которой он до последних дней сохранил самое светлое воспоминание, внесла только горе в сердце поэта, всегда открытое для радостей жизни. Кто была «маленькая Вероника», о которой Гейне с такой нежностью вспоминает в своих произведениях, осталось тайной до сих пор. Известно только, что она, не расцветши, отцвела в утре пасмурных дней. Он увековечил ее память в «Путевых картинах» и других сочинениях. «Вы вряд ли сумеете себе представить,— писал он,— как красиво выглядела маленькая Вероника в маленьком гробу. Стоявшие кругом зажженные свечи бросали мерцание на бледное улыбавшееся личико, на розы из красного шелка и шумевшую золотую мишуру, которыми были убраны головка и белый маленький саван. Благочестивая Урсула повела меня чером в тихую комнату, и когда я увидел на столе маленький труп со свечами и цветами, мне сначала показалось, что это красивый образ из воска; но я сейчас же узнал милое личико и со смехом сказал: «Почему маленькая Вероника так тиха?», а Урсула ответила: «Такой делает смерть...» Как только благочестивая Урсула сказала: «Такой делает смерть», я начал ходить взад и вперед один с серьезным лицом по большой картинной галерее. Картины мне уже не нравились так, как раньше. Мне казалось, что они как будто побледнели».

Смерть любимой девушки произвела глубокое впечатление на поэта, только вступавшего в юношеский возраст. Когда появилась его книга «Le Grand» (1827 г.), уже десять лет протекло со дня печального события, а душа его все еще окутывалась меланхолическим настроением при воспоминании о «маленькой Веронике», и напрасно старался он заглушить эту «зубную боль в сердце» суровой иронией над самим собой. «Горе, как червь, грызло мое сердце,— писал он позднее.— Я принес это горе с собой на свет Божий. Оно лежало вместе со мною в колыбели, и когда мать меня качала, она качала также и его, и когда она меня убаюкивала, оно засыпало вместе со мной и просыпалось, как только я открывал глаза. Когда я подрос, подросло также и горе и сделалось, наконец, совсем большим и разорвало мое... Но будем говорить о других вещах, о венчальном венке, маскарадах, о веселье и свадебных радостях — тра-ля- ля-ля, тра-ля-ля-ля, ля-ля, ля-ля-ля».

Уже стоя одной ногой в могиле, Гейне не раз вспоминал поэтический образ девушки, явившейся перед его очарованными глазами на заре юности, когда страсти еще спали, но сердце уже начинало требовать любви и ласки. Так, по словам Каролины Жобер, подруги Гейне, издавшей впоследствии свои воспоминания, великий поэт сказал ей однажды: «Когда мы взошли на гору, ребенок играл цветком, который держал в руках. Это была ветка резеды. Вдруг она поднесла его к губам и передала мне. Когда я через год приехал на каникулы, маленькая Вероника была уже мертва. И с тех пор, несмотря на все колебания моего сердца, воспоминание о ней во мне живо. Почему? Как? Не странно ли это, не таинственно ли? Вспоминая по временам об этом происшествии, я испытываю горькое чувство, как при воспоминании о большом несчастье».

С тех пор резеда часто стала занимать место в произведениях Гейне.

Гимназистка

Но если «маленькая Вероника» была резедой, то дюссельдорфская красавица А., с которой Гейне встретился еще в то время, когда она училась в гимназии, была настоящей розой. Брат поэта, Максимилиан Гейне, рассказывает любопытный случай, относящийся к этой ранней страсти. Во время пребывания поэта в гимназии ему однажды поручили прочесть стихотворение Шиллера «Пловец» на публичном акте. Тогда Гейне был влюблен в гимназистку А., удивительно красивую, стройную девушку с длинными белокурыми локонами. Зал был битком набит. В первом ряду кресел сидел инспектор с помощником, а посреди них стояло свободное позолоченное кресло, предназначенное для председателя апелляционного суда, отца девушки. Председатель пришел поздно, и так как места для дочери не было, то ее усадили в позолоченном кресле. Гейне тем временем вдохновенно декламировал стихи Шиллера. Дойдя до стиха: «И дочери милой король подмигнул», он случайно взглянул в ту сторону, где стояло позолоченное кресло, и увидел в нем обожаемую девушку. Он остановился. Три раза повторил он: «И дочери милой король подмигнул», но дальше не мог пойти. Учителя начали ему подсказывать, но тщетно. Раскрыв широко глаза, он неподвижно уставился в неожиданное видение и вдруг упал в обморок. Никто в зале не знал причины. Родители подбежали. «Это, наверно, от жары», — сказал им инспектор и велел открыть окно. Вскоре и эта девушка умерла, промчавшись мимолетной тенью перед вдохновенным, по отравленным уже житейскими невзгодами взором поэта.

Зефген

мрачными цветами фантазии? Чтение книг, в которых изображались страшные картины или привидения, сделалось его любимым занятием. Этот романтик, которому суждено было нанести смертельный удар романтизму, с удовольствием останавливался на мрачных сторонах жизни, и чем суровее была история, тем больше интересовала она его.

В эту именно пору жизни поэт влюбился в дочь палача. Звал он ее «Красной Зефхен». Гейне великолепно описал свой маленький роман в «Мемуарах». Ему было в то время около 16 лет, ей столько же. Высокого роста, с тонкой талией, парой темных глаз с таким выражением, как будто они задали загадку и ждут ответа, в то время как рот с тонкими губами и белыми, хотя несколько длинными зубами как бы говорил: «Ты глуп и никогда не разгадаешь». Волосы у нее были красные — не рыжие, а именно красные, как кровь, и висели длинными локонами ниже плеч, так что она могла их завязать под подбородком. Получалось впечатление, как будто ей перерезали горло и оттуда красными потоками льется багровая кровь. Гейне чувствовал к этой девушке сильное влечение и признается, что она именно пробудила в нем любовь к народной поэзии, так как знала много народных песен и вообще влияла благоприятно на развитие его поэтического таланта. Вот почему написанные им вскоре после того «Traumbilder» носят такой мрачный колорит.

Среди многочисленных песен Иозефы (так звали дочь палача) была одна, в которой были такие стихи: «Отилия, моя милая Отилия, ты, конечно, не будешь последней, скажи, хочешь ли ты висеть на высоком дереве? Или ты хочешь плавать в синем море? Или хочешь целовать обнаженный меч, который судил Бог?» На это Отилия отвечает: «Не хочу висеть на высоком дереве, не хочу плавать в синем море, хочу целовать обнаженный меч, который судил Бог». Когда Иозефа однажды пела эту песню и, подойдя к последней строфе, обнаружила внутреннее волнение, Гейне был до того потрясен, что вдруг расплакался, и, бросившись друг другу в объятия, они долго оставались так со слезами на глазах.

Гейне и дочь палача, проливающая горькие слезы в его объятиях! До такого диссонанса мог дойти только один автор «Книги песен», вся жизнь которого представляла собой одну сплошную цепь диссонансов и противоречий.

Рахель и Баронесса

стать с ним рядом; но эта женщина была для него скорее идеей, чем женщиной. Мы говорим о знаменитой Рахили фон Фарнгаген, сыгравшей немалую роль в истории германской цивилизации.

О любви, о страсти тут не могло быть и речи. Рахиль была замужем, любила мужа, и нежное, но преступное воздыхательство или хотя бы безгрешный флирт были ей совершенно чужды. Зато в области благотворного влияния на поэтическое творчество Гейне женщине этой приходится отвести первое, если не единственное место. У нее был литературный салон. В этом салоне, где собирались лучшие умы того времени, высоко ставился культ Гёте, но и молодые силы находили в нем толчок для дальнейшего развития своего таланта.

Гейне был еще молод, когда впервые посетил салон гениальной женщины, и нисколько не удивительно, что он тотчас проникся благоговением к ней. «О чем только не упоминала она в течение часа беседы! — восклицает о ней один из ее современников. — Все, что она говорила, носило характер афоризмов, было решительно, огненно и не допускало никаких противоречий. У нее были оживленные жесты и быстрая речь. Говорилось обо всем, что волновало умы в области искусства и литературы». Она именно вместе с мужем, известным писателем, ученым и дипломатом, обратила большое внимание на поэтический талант Гейне, указывала на его недостатки, хвалила достоинства. Гейне часто говорил в своих письмах, что никто не понимает его так глубоко, как Рахиль. После отъезда из Берлина он находился в оживленной переписке с ней, что для него служило неиссякаемым источником удовольствия, как можно видеть из одного его письма к мужу Рахили: «Когда я читал ее письмо, мне показалось, как будто я встал во сне, не просыпаясь, и начал перед зеркалом разговаривать сам с собой, причем по временам немного хвастался... Г-же Фарнгаген мне писать совсем нечего. Ей известно все, что я мог бы ей сказать, известно, что я чувствую, думаю и чего не думаю».

С Рахилью Фарнгаген соединила еще поэта общая романтическая тоска по поводу того, что они родились в еврействе, между тем как еврейство противоречило всему складу их души и характеру. Он посвятил ей свое «Возвращение на родину», появившееся первоначально в «Путевых картинах», и писал в то время Фарнгагену, что этим посвящением хотел сказать, что принадлежит ей: «Пусть на моем ошейнике стоит: «J'appartiens a madame Varnhagen».

Когда она умерла, он решил написать ее биографию, хотя и не исполнил своего намерения по разным причинам. Полную дань уважения Гейне отдал ее памяти в предисловии ко второму изданию его «Книги песен», в котором говорит: «Возвращение на родину» посвящено покойной Фарнгаген фон Энзе, и я должен похвалить себя за то, что первый публично почтил эту великую женщину. Со стороны Августа Фарнгагена было большим делом то, что он, отложив всякие сомнения в сторону, опубликовал письма, в которых обнаруживается вся личность Рахили. Книга эта вышла как раз в такое время, когда больше всего могла подействовать, утешить и укрепить. Она вышла в такое время, которое нуждалось в утешении. Рахиль как будто знала, какое посмертное послание суждено ей сделать. Она думала, конечно, что оно будет лучше, и ждала, но когда ожидание не прекращалось, она нетерпеливо покачала головой и, посмотрев на Фарнгагена, умерла, чтобы тем скорее можно было воскреснуть. Она напоминает мне сказание о другой Рахили, которая вышла из гроба и, стоя на дороге, плакала, когда дети ее шли в рабство. Не могу без уныния вспомнить о любвеобильной подруге, которая всегда относилась ко мне с неутомимейшим участием и часто немало тревожилась обо мне в ту пору моей юношеской надменности, когда огонь истины меня скорее разжигал, чем озарял».

Между прочим, она познакомила Гейне с произведениями Байрона, тогда Только впервые переведенными на немецкий язык. В салоне Гогенгаузен, в котором также собирались знаменитости того времени, его сравнивали с великим английским поэтом. Мерное время это ему нравилось, к тому же он всегда любил Байрона, как свидетельствуют сделанные им переводы некоторых произведений британского скептика и протестанта. Впоследствии он окончательно порвал с байроновским направлением, но сохранил к произведениям поэта то же чувство любви и удивления, а к баронессе благодарность за данный ею толчок к ознакомлению с ними. Почти до последних дней он находился с ней в переписке, и она же посетила однажды его в Париже, когда ее друг уже лежал прикованный к постели и когда встреча с желанным другом могла служить временным успокоением для его неизлечимых ран.

Жена

Мы пройдем мимо целой галереи женских головок, так или иначе останавливавших на себе внимание Гейне во время его скорбных блужданий по миру в поисках за неизведанным, но неуловимым душевным спокойствием. Одни из них сами останавливались на его жизненном пути, сами посылали ему заискивающие улыбки, стараясь позаимствовать от него света для своего никому не известного существования; других он останавливал сам, поддаваясь невольно влиянию красоты, пламенным поклонником которой он остался до конца жизни и во имя которой, как известно, незадолго до смерти велел отнести себя, разбитого, неподвижного, почти умирающего, в Лувр, чтобы в последний раз полюбоваться божественной красотой Венеры Милосской. Как во всем, и здесь, несмотря на всю видимость успеха, противоречие между идеалом и действительностью вливало беспрерывно яд в чувствительную душу поэта. Дамы посещали его беспрерывно, но он не всегда отдыхал сердцем в их присутствии. Известен следующий анекдот, относящийся к этой стороне его жизни. Когда Мориц Гартман, известный любимец дам, привел к Гейне какого-то друга, поэт ему уныло сказал:

— Меня сегодня посетила уже одна дама, дорогой Гартман.

— Кому это пришло в голову тебя тревожить? — спросил Гартман с участием.

— Муза, мой милый.

Полным противоречий между духовной и реальной жизнью Гейне является его отношение к Матильде, сделавшейся впоследствии его женой. Эти отношения были открыты друзьями поэта в 1836 году, когда между ним и его возлюбленной произошла крупная ссора, едва не кончившаяся разрывом. Пылкий, увлекающийся Гейне не мог скрыть своего душевного недуга и всем начал рассказывать о своем горе. Друзья утешали его кто шуткой, кто серьезно; но поэт действительно страдал, что свидетельствовало об искренней любви. Напрасно ему припоминали его же собственное стихотворение: «Мотылек не спрашивает у розы: лобзал ли кто тебя? И роза не спрашивает у мотылька: увивался ли ты около другой розы?». Поэт не успокоился до тех пор, пока не произошло примирение с любимой девушкой.

При такой пламенности чувства можно было бы думать, что женщина, его вызвавшая, обладала, кроме красоты, также и высокими умственными качествами. Увы, это была бы ошибка. Матильда была простая крестьянка, до того простая, что в сравнении с ней Христина Вульпиус, возлюбленная, а затем жена Гёте, могла считаться образованнейшей женщиной. До пятнадцати лет она росла в деревне, а потом поехала в Париж к своей тетке, башмачнице, где ее и встретил Гейне. Она была до того необразованна, что даже не умела читать, и до того тупа, что за всю жизнь не могла научиться сколько-нибудь по-немецки, чтобы прочитать произведения своего мужа. Так она и умерла, не прочитав ни одного стихотворения I Wine, хотя последние переводились на французский язык и выходили отдельными книгами.

Чтобы поднять умственный уровень девушки, с которой он вступил в близкую связь, а затем женился, Гейне поместил ее в пансион для молодых девиц, но и пансион не привил ей любви к знанию и ничему не научил. Она даже не знала, что такое поэт, и однажды по простоте души сказала: «Говорят, что Henri умный человек и написал много чудных книг, и я должна этому верить на слово, хотя сама ничего не замечаю». Но если Матильда была невежественна, то обладала зато веселым характером, истинно французской бойкостью, была добра, верна и предана мужу до самозабвения. По временам, правда, она показывала когти, так как была вспыльчива, за что Гейне и называл ее Везувием; но вспышки проходили быстро, не оставив никакого следа.

и он должен был подумать о судьбе своей малютки. Дуэль была даже отложена для этой цели. «Гейне, — продолжает Жобер, — рассказывал мне эту историю с некоторым смущением, которым заменилась его обычная развязность. Впрочем, где тот человек, который сообщал бы об утрате своей свободы совершенно спокойно? Я не расспрашивала его о подробностях, не выразила ни малейшего удивления и, смеясь, спросила только позволения сообщить об этом событии Россини, которому оно доставит большое удовольствие.

— Почему? — озабоченно спросил Гейне.

— По духу товарищества, вероятно. Он любит, когда в его полку прибывает знаменитых людей.

— Если так, — возразил Гейне, собравшись уже с духом, — то вы можете прибавить, что, подобно ему, я явлюсь теперь жертвой треволнений супружеской жизни. Если он будет писать музыку на эти темы, то я могу сочинить либретто. Скажите ему, что счастье мое родилось под дулом пистолета».

Поэт отпраздновал свою свадьбу удивительным образом: он пригласил только тех друзей, которые жили в свободном браке и которым хотел дать достойный пример. С самым серьезным видом умолял он их жениться на своих возлюбленных. Через два дня он составил завещание, в котором единственной своей наследницей назначил Матильду.

гризетка в лучшем смысле слова. Она была по-детски весела, наивно-страстна, болтлива, остроумна по-своему. Все эти качества сделали то, что Гейне прожил с ней двадцать лет, и трудно сказать, когда он чувствовал больше привязанности к ней — в первые ли дни знакомства или в последние годы жизни, когда он, больной и разбитый, лежал неподвижной массой, как труп, в котором удивительным образом сохранились жизненные искры. То, что она не имела понятия о его произведениях, не смущало поэта. Наоборот, обладая двойственной натурой, он в этом именно усматривал хорошую сторону ее привязанности, так как она свидетельствовала, что Матильда любила его не как поэта, а как человека.

Матильда действительно любила его как человека, любила, как она выражалась на своем простом, чуждом грамматике языке, «parce qu'il ess bien». Однажды ей пришлось случайно прочесть (конечно, в переводе) несколько строк из любовного стихотворения Гейне. Она побледнела и тотчас отложила книгу в сторону, сказав, что не может читать такие вещи, в которых муж говорит о других женщинах. Гейне посещал ее по воскресеньям в пансионе, и об одном таком посещении Мейснер рассказывает; «Молодые пансионерки устроили маленький бал, и Гейне позвал меня посмотреть, как будет танцевать его petite femme. Она была больше всех воспитанниц, но, к восторгу своего мужа, танцевала с совершенно детской грацией, точно небольшая девочка. Как счастлив был он в то время, как беспечен в волшебной сфере своей привязанности! Каждая ступень Матильды в ее образовании, особенно в изучении истории и географии, давала ему повод к веселым наблюдениям, то, что она умела перечислять в хронологическом порядке египетских царей лучше, чем он, и сообщила ему неизвестный для него какой-то чудесный случай с Лукрецией, приводило его в безграничный восторг».

Через восемь лет супружеской жизни (в 1843 году) Гейне писал брагу своему Максимилиану: «Моя жена — доброе, естественное, веселое дитя, причудливое, как только может быть француженка, и она не позволяет мне погружаться в меланхолические думы, к которым я так склонен. Вот уже восемь лет, как я люблю ее с нежностью и страстностью, доходящими до баснословного. В это время я испытал много счастья, мучения и блаженства в угрожающих дозах более, чем это нужно для моей чувствительной натуры».

Гейне хотел научить жену по-немецки, но все его старания разбились о природную невосприимчивость Матильды к учению. Только несколько выражений сумел он вбить ей в голову. Особенно ее забавляли почему-то слова «meine Frau», и, узнав, что они означают «моя жена», она тоном насмешки называла себя «meine Frau». К числу усвоенных ею выражений относится также и следующее: «Guten Tag, mein Heir, nehmen sie Platz». Каждого из соотечественников Гейне, посещавших поэта, она встречала этими словами, после чего с громким смехом выбегала из комнаты, что приводило в немалое смущение посетителей.

Постоянное веселое настроение, как уже сказано, не мешало Матильде быть вспыльчивой; но это именно и нравилось поэту. Характер его требовал ссор, движения, и маленькие распри, которыми сплошь и рядом прерывалось однообразие его семейной жизни, служили для него тем же, что гроза для выжженного солнцем поля. В тех случаях, когда уже не было никаких поводов к ссорам и Матильда была воплощением тишины и преданности мужу, Гейне начинал дразнить свою подругу и успокаивался только тогда, когда в прекрасных глазах Матильды появлялся давно знакомый ему огонек. Но раздраженная Матильда переходила уже в наступление, и, чтобы усмирить строптивого ребенка, поэт прибегал к очень простому средству — обещанию принести какой-нибудь подарок. Матильда смягчалась, и в семье снова водворялся мир, купленный парой серег или модной шалью.

для которой неприятность, причиненная попугаю, была гораздо чувствительнее неприятности, причиненной ей самой. Поэт так и называл обоих, то есть жену и попугая, «мои две птицы». Однажды Матильда встретила его с грустным лицом и с отчаянием в голосе заявила, что попугай умирает.

— Слава Богу!— ответил Гейне по-немецки, зная, что жена его не поймет. Он, конечно, не решился бы сказать то же самое на знакомом Матильде языке — французском.

Как была Матильда привязана к своему попугаю (его называли Cocotte), видно из следующего случая, который сам Гейне рассказал Мейснеру: «Я вчера был в большой тревоге. Жена моя в 2 часа покончила с туалетом и уехала, обещав вернуться к четырем. Но вот половина пятого, а она не является. Вот уже пять, ее нет. Бьет шесть, ее также нет. Вот половина седьмого, она не идет. Бьет восемь, тревога моя растет. Неужели ей надоел больной человек и она сбежала с каким-нибудь хитрым соблазнителем? В сильнейшей тоске посылаю сиделку в противоположную комнату- с просьбой спросить, там ли еще попугай? Да, Кокот еще там. Тут как бы камень у меня свалился с сердца: без Кокот она ни за что не ушла бы».

Когда Гейне повез свою жену в Гамбург, чтобы познакомить ее с родственниками, попугай, конечно, принял почетное участие в их путешествии. «В прекрасный солнечный день,— писал по этому поводу племянник Гейне,— гаврский пароход вошел в гамбургскую гавань. Мы давно уже ждали на пристани прихода этого парохода, желая поскорее увидеть жену Генриха — Матильду. Наконец пароход остановился у пристани, и мы увидели дядю, пополневшего и на вид совершенно здорового, под руку с какой-то дамой величественной наружности, но очень просто одетой в дорожный костюм. Матильда была действительно очень красивая женщина, высокого роста, быть может, несколько слишком полная, но с прелестным личиком, обрамленным каштановыми волосами. За полуоткрытыми ярко-красными губами виднелись зубы ослепительной белизны; глаза, большие и выразительные, блестели в минуты сильного возбуждения, в чем мы не замедлили убедиться.

После первых приветствий, очень сердечных с обеих сторон, мой отец повел Матильду к карете; когда она уселась, мой отец хотел ей передать какой-то ящик, составлявший часть ее багажа, но в этот самый момент почувствовал сильную боль в пальце от укушения и, невольно отдернув руку, уронил ящик. Матильда пронзительно вскрикнула: в ящике находился ее любимый попугай, которого она привезла с собой из Парижа. «Боже мой, — воскликнула она раздраженным голосом, — какая неосторожность! Бедный попугай столько страдал от морской болезни, а теперь его подвергают еще страху!» К счастью, с попугаем ничего не сделалось, и Матильда, увидев это, тотчас успокоилась, и лицо ее осветилось улыбкой. Гейне подошел и с громким смехом сказал: «Мой милый зять, вы чуть было не потеряли навсегда доброе расположение Матильды. А между тем я ведь вас предупреждал, что приеду со всей семьей, то есть женой и ее попугаем. Но вы не удостоили обратить внимание на этого маленького зверя, и он заставил вас вспомнить о себе по-своему, ущипнув вас за палец.

сказанные добродушным тоном: «Собственно, единственное достоинство ваше заключается в том, что вы носите мое имя». Соломон Гейне не любил, чтобы при нем говорили на каком-нибудь другом языке, кроме немецкого. Можно себе представить, как чувствовала себя в доме этого человека Матильда, ни слова не понимавшая по-немецки. Она молчала. Зато и выместила же она злобу на кисти винограда, выращенной в теплице банкира. Миллионер очень гордился своим виноградом и показывал его как редкость. Когда кисть, переходя от одного из гостей к другому, попала в руки Матильды, она спокойно ее съела. Вскоре банкир спохватился, где виноград. Никто не решался сказать, какая участь постигла великолепную кисть, но Гейне нашелся и воскликнул:

Острота имела успех: банкир рассмеялся и простил племяннице поступок; но племянница все-таки решила больше не бывать в доме банкира, и чтобы это не носило характера вызова, Гейне отправил ее, конечно вместе с попугаем, в Париж. Отъезд любимой жены стоил ему многих душевных мук, о чем свидетельствует его письмо: «Я, — писал он Матильде, — постоянно думаю о тебе и только и делаю, что вздыхаю. Головные боли мои усилились, потому что сердце у меня неспокойно. Я не хочу более расставаться с тобой. Разлука ужасна! Я более, чем когда-либо, чувствую, что ты всегда должна быть у меня перед глазами... Не забывай, что я живу только для тебя! Моя возлюбленная, моя бедная овечка, моя единственная радость!»

Гейне был очень ревнив. В 1837 году он обедал с женой в одном ресторане. Несколько сидевших тут же студентов стали пожирать ее глазами. Не будучи в состоянии сдержать себя, Гейне вскочил с места и дал пощечину первому из них. Следствием этого был вызов, который, однако, окончился благополучно. Та же ревность заставила Гейне порвать дружбу со старым товарищем Вейлем только потому, что поэт заподозрил, что он слишком ухаживал за Матильдой.

О простоте характера Матильды можно судить по следующему случаю, передаваемому Мейснером. Приехав в Париж, он отправился к Гейне. На звонок вышла, по его словам, «полная, довольно еще молодая женщина» и, бросив испытующий взгляд на его старомодное пальто, сказала, что «monsieur Heine» нет дома. Мейснер выразил сожаление, сказав, что принес письмо от Лаубе, но в эту минуту вдруг услыхал голос Гейне:

Когда Мейснер вошел, Гейне сказал, обращаясь к жене:

— Да, ma biche, это — друг из Германии, привезший мне письмо от Лаубе. — Затем, обращаясь к Мейснеру, заметил: — Госпожа Гейне не допускает никаких немцев ко мне. Она их узнает с первого взгляда.

— Да, mein Err (mein Herr),— сказала Матильда с вынужденной улыбкой, — я сразу узнала, что вы — немец.

— Почему?

«Я, — замечает Мейснер, — бросил взгляд на свое пальто, сапоги дрезденского производства и не мог заметить в них ничего неприличного. Во всяком случае, что-нибудь не стильное в них, вероятно, было; но напоминать об этом было не особенно красиво».

После смерти Гейне Матильда была верна его памяти так же, как была ему верна при жизни. Она вела скромную жизнь. Развлечениями ее были цирк или бульварные театры, когда там ставились веселые пьесы. Кроме того, кухня доставляла ей также немалое удовольствие, и если кто-нибудь был у нее в гостях, она непременно заказывала какое-нибудь блюдо, которое особенно любил ее pauvre Henri, веря в простоте души, что этим обнаруживает уважение к памяти поэта. Трогательно было слушать ее рассказы о покойном муже. С особенной таинственностью сообщала она, что ей не раз предлагали руку, но она отказывала, не желая забыть мужа и носить другое имя. Такую женщину должен был любить великий поэт, у которого в минуты грусти тотчас же становилось весело на душе, когда входила Матильда со своей обворожительно-детской улыбкой.

Любовь к животным она сохранила до последних дней. Кроме попугая у нее было около 60 канареек и 3 белые болонки. Когда все это начинало пищать и лаять, то оставаться в комнате было невозможно. Однажды племянник Гейне, не будучи в состоянии переносить адского шума, хотел уйти. Матильда ему сказала:

— Смешно, вы не любите животных, как и ваш дядя!

— Что делать, цена была такая!

Деньгам цены она вообще не знала. Это обстоятельство не раз смущало Гейне, так как ему самому некоторым образом приходилось вести хозяйство. Однажды он решил помочь горю. «Если я буду относиться к Матильде, как к ребенку, то она никогда не научится заботиться о себе самой. Мне нужно постепенно приучить ее к тому, чтобы она соблюдала собственные интересы». Под впечатлением этой мысли он дал ей на сохранение много железнодорожных акций. Как, однако, она их сохранила! У нее нашлись друзья, которые под разными предлогами выманили все деньги, а когда ничего не осталось, они прекратили с ней всякие отношения.

— Что бы было, если бы муж попросил вас показать ему акции? — спросили у нее однажды. —

Я бросилась бы в воду.

уже не встать. Матильда умерла от удара, вдруг, в один момент, как бы и смертью своей свидетельствуя о противоположности между ней и мужем, агония которого продолжалась целых восемь лет.

Муха

В тяжкие для поэта дни неизлечимой болезни, которая, как только что сказано, продолжалась восемь лет, в его комнату влетела «муха» в виде молодой очаровательной женщины и начала весело жужжать вокруг его грустной постели. Это была Камилла Сельден, брюнетка, среднего роста, с плутовскими глазами, маленьким ротиком, обнажавшим во время смеха или разговора ослепительно белые зубы. Руки и ноги были изящны, и все движения ее дышали прелестью и грацией.

Несмотря на свой веселый нрав, она пережила немало горя. Выйдя рано замуж за одного француза, она первые годы супружеской жизни провела в Париже. Но маленькая немка вскоре сделалась в тягость легкомысленному французу, беззаботно проживавшему свое состояние. Чтобы освободиться от жены, он придумал следующий план. Он предложил ей поехать вместе с ним в Лондон, куда ему нужно было по делу, а приехав в Лондон, просил посетить знакомую семью. Экипаж их остановился около одной хорошенькой виллы, где их очень любезно принял какой-то старик. Едва, однако, Сельден вошла в зал, как муж ее исчез, а через несколько минут она узнала, что находится в сумасшедшем доме. Несчастная женщина начала кричать и плакать, прося ее отпустить, но ей пригрозили суровыми мерами. Под влиянием страха она онемела и не могла говорить довольно долго. Только через несколько недель она оправилась и могла убедить врача, что совершенно здорова. Продолжать совместную жизнь с мужем было невозможно, и, чтобы поддерживать существование, она стала давать уроки немецкого языка. Тут же она стала хлопотать о разводе, в котором, конечно, ей отказать не могли.

спинного мозга, сильное впечатление. Ее веселый характер, ясный ум, привлекательная наружность, звонкий голосок, большие способности и, конечно, любимый немецкий язык, на котором она говорила превосходно, пробудили в нем старые романтические струны. Между обоими вскоре завязался своеобразный роман, в своем роде единственный, начавшийся в первый же день ее появления. Гейне не мог пробыть без нее и дня. Она сделалась его секретарем, доверенным лицом и преданной подругой, с которой можно было почти тотчас после первого знакомства перейти на «ты». Когда он уставал от продолжительного чтения (читала, конечно, «Муха»), Гейне вытягивался во всю длину кровати и, лежа с полузакрытыми глазами, просил ее положить в его руку свою, которую он крепко сжимал, кдк бы желая навсегда соединиться с ней. Письма, которые он писал ей в те дни, когда она не приходила, становились все нежнее и нежнее. Он называл ее «лотосом», «возлюбленной», «восхитительной кошечкой», целовал ее ножки одну за другой, выражал страстное желание ее увидеть, так как она — последний цветок его печальной осени. Камилла была искренне к нему привязана, искренне его любила, несмотря на то что Гейне был уже живым трупом. Его тело лежало неподвижной массой, руки беспомощно шевелились, язык не всегда служил, глаза почти не видели.

Матильда не ревновала. Первое время она относилась к ней враждебно, называла прусской шпионкой, едва отвечала на ее поклон и энергично выступила против того, чтобы Камилла бывала у них часто за столом. Для предупреждения ссор Генриху приходилось выбирать для свидания с Камиллой дни, когда Матильда куда-нибудь уезжала. Но это чувство недружелюбия вскоре отступило на задний план. Матильда знала, что, как ни пламенна привязанность разбитого телом мужа к Камилле Сельден, любовь его волей-неволей должна все-таки остаться только платонической...

всего удивительно — это стоицизм духа, дававший поэту возможность не только терпеливо переносить страдания, но даже и шутить, смеяться и язвить в своих стихотворениях. В этом отношении к нему подходят слова, сказанные им о поэте Штерне: «Он был родным детищем бледной трагической музы. Однажды в припадке суровой нежности она поцеловала его юное сердце до того крепко, до того любовно, до того благоговейно, что из сердца потекла кровь и оно вдруг поняло все страдания нашего мира и исполнилось бесконечного сочувствия. Бедное юное сердце поэта! Но младшая дочь Мнемозины, розовая богиня шутки, быстро подскочила и, взяв страдающего ребенка на руки, старалась развеселить его смехом и пением, дала ему игрушки — смешную маску и дурацкие звонки, покровительственно поцеловала его в губки и поцелуем передала все свое легкомыслие, всю свою веселость, все свое дразнящее остроумие. С тех пор его сердце и губы оказались в странном противоречии: когда сердце у него порой волновалось трагически и ему хотелось высказать глубочайшие чувства кровью истекавшего сердца, с уст, к удивлению его самого, слетали забавнейшие смеющиеся слова».

Трогательная сцена между Камиллой Сельден и Гейне произошла незадолго до его смерти. Она не приходила некоторое время вследствие случайной размолвки, а когда, наконец, пришла, ей показалось, что он встретил ее не так дружелюбно, как всегда, и она расплакалась.

«Вдруг, — пишет она в своих воспоминаниях о Гейне, — как будто чувствуя мое горе, хотя лицо мое он видеть не мог, он подозвал меня к себе, и я должна была сесть на краю его постели. Слезы, которые текли по моим бледным щекам, видимо, его тронули.

— Сними шляпку, чтобы я мог тебя лучше видеть, — сказал он и ласковым жестом указал на мою шляпку. Охваченная сильным волнением, я отбросила свою шляпку и стала на колени перед его кроватью. Взволновало ли меня горькое воспоминание о пережитых им страданиях, или оно было вызвано еще худшим предчувствием приближавшегося несчастья? Словом, я напрасно старалась подавить свои слезы. Я больше не владела собою и думала, что умру от волнения. Ни одного слова мы не сказали друг другу, но рука друга, лежавшая на моей голове, казалось, благословляла меня».

Итак, Гейне и дочь палача, целовавшая его с мечом в руках, которым отец ее резал головы; Гейне и французская крестьянка, которая не имела понятия о его произведениях, но с которой ему пришлось делить лучшие годы; Гейне и «Муха», протягивавшие друг другу руки в то время, когда он уже стоял в могиле, а она только собиралась жить полной здоровой жизнью, — да, судьба великого германского поэта была поистине плачевна!