Приглашаем посетить сайт

Кристоф Мори. Мольер
Действие четвертое: Лицемеры против ревнивца.

Действие четвертое:

ЛИЦЕМЕРЫ ПРОТИВ РЕВНИВЦА

«Дон Жуан» для ума

Как унять недоступные пониманию споры вокруг «Тартюфа», избежав публичного покаяния? Сотворить новую пьесу на известную и модную тему; сюжет более чем нравственный, и всё заканчивается небесной карой — «Дон Жуан, или Каменный гость». Мольера нельзя будет упрекнуть в революционных новациях: история известна, имела большой успех в Бургундском отеле, поставившем пьесу «Каменный гость, или Преступный сын», которую де Вилье написал, опираясь на одноименное произведение Доримона — комедианта из Лиона. Да, кстати, уже пять лет ходят смеяться на «Каменного гостя», разыгрываемого итальянцами во главе с новым Арлекином — Доменико Бьянколелли, между прочим, превосходным актером.

В «Дон Жуане» нет ничего неожиданного: сюжет достаточно известен, чтобы зритель, входя в театр, уже знал, что для главного героя всё кончится плохо. Публику привлекает жуткое явление призрака, обращающего Сганареля в камень и вершащего правосудие, увлекая обольстителя в ад.

Мольер не может этим ограничиться. Он сделал своего героя симпатичным, обольстительным, отдав эту роль Лагранжу. Что им движет? Не столько желание нравиться или утолить жажду успеха у женщин, как… жениться! «В брак ему ничего не стоит вступить: он пользуется им, как ловушкой, чтобы завлекать красавиц, он тебе на ком угодно женится»[108], — сообщает Сганарель. В конечном счете приходится пересмотреть весь нравственный порядок. Нарциссизм Дон Жуана извращает свободу, неистовство его желания делает всех прочих ненужной помехой. И в такой ситуации неплохо бы урезонить ревнителей порядка. Что? Запрещают курить в общественных местах? Разве это беда, если уже давно позабыто, что такое верность или долг? Курильщика клянут, а к разнузданным нравам людей, которые нами правят, остаются равнодушны? Сганарель-Мольер этого не понимает. Пьеса начинается с прославления табака:

Что бы ни говорил Аристотель, да и вся философия с ним заодно, ничто в мире не сравнится с табаком: табак — это страсть всех порядочных людей, а кто живет без табака, тот, право, жить не достоин. Табак не только дает отраду человеческим мозгам и прочищает их, он наставляет души на путь добродетели и приучает к порядочности. И если уж кто нюхает табак, с какой предупредительностью он угощает им и с каким радушием предлагает его направо и налево! Тут даже не ждешь, пока тебя попросят, ты сам спешишь навстречу чужому желанию, — вот каким порядочным и добродетельным становится всякий, кто нюхает табак![109].

Еще один камешек в огород Братства Святого Причастия. Надо ли напоминать, что Людовик XIV велел снабдить каждого солдата глиняной трубкой и плиткой серого табака — ежедневный паек, выдававшийся капралом. Общество, принимающее дурную привычку за преступление, утрачивает свой авторитет и губит себя. Курил ли Мольер? Его иногда видели с трубкой. Запретить употребление табака — значит глумиться над честными людьми, выдумывать зло там, где его нет. Смешная нелепость, неплохо для начала пьесы.

Зато издеваться над институтом брака — вот это уже чревато тяжелыми последствиями для общества, порядка, природы и самого себя.

Сганарель будет следовать за своим хозяином, как Санчо Панса за Дон Кихотом, стараясь оправдать неоправдываемое — человеческую природу, натыкаясь на безжалостное эго своего неудовлетворенного хозяина. В интерпретации Мольера комическое брало верх. И ждали гнева небес, которым молодой аристократ бросает вызов, протянув руку: «Вот она!» Когда долго взываешь к небесам, те отвечают. Дон Жуан всё понял лично про себя. Однако если основы нравственной системы подорваны, всё рушится. Какой мир предстает перед нами? Отца — Дона Луи, гаранта порядка — играет хромой Луи Бежар; Арманда и де Бри играют непонятливых крестьянок, глупых гусынь, у которых в голове помутилось от желания. Кто сразу нравится? Эльвира-Маркиза, бывшая монахиня, и Дон Жуан-Лагранж, обольститель.

Но Мольер тщательно продумал производимый эффект. На сей раз он писал в прозе, чтобы быть уверенным, что природа возобладает и наполнит собою речь. Красоту спектакля он обеспечил роскошными декорациями. «Дон Жуан» станет единственной пьесой, для которой он заключит договор на роспись в форме сделки. На сцене сменяются сорок две рамы для дворца (фасад и сад), зеленого уголка (пещера с видом на море), леса, комнаты и города. Пять декораций, купленных за большие деньги, для пьесы с машинами, где спецэффекты накладываются на словесный балет. Он хочет, чтобы на «Дон Жуана» ходили, желая перенестись в другой мир, испытать страх, почувствовать угрозу рушащегося мира или являющегося бога — это всё едино.

Он должен примириться с публикой, очаровать ее, оборвать скандальные слухи, связанные с его именем, по поводу «Тартюфа». Может ли архиепископ Парижский, отлучавший от Церкви всякого, кто будет смотреть или читать эту пьесу, распространить свою власть на весь театр, как некогда отец Олье? Это немыслимо, пока Людовик XIV оказывает поддержку актерам, но это можно представить перед лицом двойной угрозы со стороны святош и комедиантов Бургундского отеля, которые вдруг начали выступать от имени Братства Страстей Господних, владевшего театром. Так что? Нужно очаровать публику, взять известный сюжет, сыграть на движении, разнообразить декорации, виды, цвета и перспективы. Но еще изобразить Сганареля — культового персонажа, который веселит, как в свое время Жодле (даже больше, потому что никогда не знаешь, что он еще выдумает, на что покусится на сцене), установить нерушимый порядок, которому потусторонние силы заставляют покориться непослушного героя, а главное — вызвать смех. Этого никогда не добиться, если не смеяться самому.

Нужно ли еще исправлять людские недостатки? Дон Жуан отрицает брак, потому что играет им. Нужно ли, чтобы любовь мужчины и женщины стала предметом насмешки? А почему бы нет?

Всех призвали на театральный суд — супругу, вызволенную из монастыря, отца, поставщика, крестьян. Только король и священник не фигурируют в череде обвинителей. Их отсутствие коронует Дон Жуана во владениях, уготованных уничтожению. Вот что элегантно надело намордник на святош и позволило Мольеру ответить на выпады по поводу его распутства. В его собственном поведении нет ничего распутного: он никогда не подвергал сомнению свой брак и женился только раз, себе на горе. Он никогда не старался придать официальный характер своей близости с той или иной женщиной. Его поведение? Его нравственность? Они проникнуты семейным духом. Нежная дружба существует за опущенным занавесом.

Партер рукоплескал «Дон Жуану», балкон его освистал, несмотря на полемику, тщательно подготовленную сетью Братства Святого Причастия и, возможно, направляемую Конти, который написал тогда «Трактат о комедии и зрелищах в традиции Церкви, разработанной соборами и святыми отцами» (который будет опубликован через год после его смерти). Именно Конти принадлежала идея «Замечаний о комедии Мольера под заглавием „Каменный гость“» — анонимного произведения, подписанного «Б. А., г-н Д. Р.», которое имело большой резонанс. Обвинения могут только ранить Мольера, потому что они не беспочвенны и выказывают близкое знакомство и с ним самим, и с его творчеством:

Его друзья свободно признают, что его пьесы — театральные игры, в которых комедианту отводится большая роль, чем поэту, и чья красота почти целиком заключается в действии. То, что смешит в его устах, часто жалко выглядит на бумаге, и можно сказать, что его комедии походят на женщин, которые отвращают от себя в дезабилье и бесконечно нравятся, когда принарядятся, или на малорослых, которые, сойдя с каблуков, представляют лишь часть самих себя. Я не пойду по стопам его критиков, которые хулят его голос и жесты, говорят, что всё в нем неестественно, что его позы принужденны, а ужимки всегда одни и те же; ибо надлежит иметь немного снисхождения к людям, которые берут на себя труд развлекать публику, и было бы несправедливо требовать от человека большего, на что он способен, и добиваться от него прикрас, коими обделила его природа: мало того что существуют вещи, которые не должны являться на глаза слишком часто, необходимо, чтобы время стерло о них память, только тогда они смогут понравиться дважды. Но пусть это и правда, нельзя допустить, чтобы Мольер имел счастие сорить с таким успехом своими фальшивыми деньгами и дурачить весь Париж дурными пьесами. <…> Если цель комедии — исправлять людей, развлекая их, намерение Мольера — погубить их, заставляя смеяться. Точно так же после смертельного укуса некоторых змей на лице пораженного ими проявляется ложная радость. Лукавая наивность его Агнесы развратила больше девственниц, чем самые распутные сочинения; его «Мнимый рогоносец» изобретен, чтобы творить настоящих.

Мольер не может ответить новым «Экспромтом» или «Критикой „Дон Жуана“». Он уже использовал эти козыри в полемике, а в конфликтах такого рода нельзя дважды прибегать к одному и тому же оружию. Он может лишь молчать и беситься, представая каждое утро со спокойным и чистым лицом перед придворными, возбужденно собирающимися на церемонию пробуждения короля.

«Дон Жуана» сыграли пятнадцать раз до 20 марта, средние сборы составили небывалую сумму в 1341 ливр, за пятое представление — 2390 ливров. Такого в Пале-Рояле еще не видели: с 1659 по 1673 год только десять сборов превысят две тысячи ливров: шесть за «Тартюфа» и четыре за «Дон Жуана».

И снова запрет. С возобновлением театрального сезона после Великого поста «Дон Жуан» не может продолжить свою карьеру. Пришлось снова вернуться к «Несносным» на четыре представления и поставить новую пьесу мадемуазель Дежарден — «Кокетка, или Фаворит», дав двадцать шесть представлений. За исключением «Школы мужей», пьес Мольера больше не играют. И когда нужно выступать в Версале, представляют «Фаворита», а также импровизацию, чтобы дать понять, что стулья для знати на сцене мешают актерам играть в полную силу.

В очередной раз на помощь Мольеру пришел Людовик XIV. Он вызвал труппу 14 августа 1665 года в Сен-Жермен-ан-Лэ.

«Король сказал г-ну де Мольеру, — записал Лагранж, — что хотел бы, чтобы труппа отныне принадлежала ему, по просьбе Монсеньора. Его величество наделил труппу пенсией в шесть тысяч ливров, та простилась с Монсеньором, попросив у него и далее оказывать ей свое покровительство, и приняла это звание».

Святошам, этим «фанфаронам добродетели»[110], было от чего прийти в уныние. Да что ж это! Неужели король глух, раз не слышит жалоб и протестов французской Церкви, унижаемой при его правлении? Нужно ли ему напомнить о чересчур большом месте, занятом реформатами, с тех пор как Нантский эдикт даровал им свободу вероисповедания?

Мольер не участвует в политических спорах. В этом его сила, качество, оцененное королем, даже Кольбером, которого он тоже навещает, показывая менее вызывающие пьесы, обкатанные и успешные спектакли — «Школу жен» и «Версальский экспромт». Мольер работает в театре и только для театра. Многочисленные события (законы, войны, договоры), составляющие жизнь королевства, его практически не интересуют, и он из осторожности не вмешивается в них и не говорит о них. Он хочет исправлять людей, но не стремится поправить государственные дела. Людовик XIV ему за это благодарен.

Дела идут хорошо. Конечно, в сборах раз на раз не приходится, но они поступают. «Дон Жуан» принес прибыль. Когда Лагранж помечает сборы в 258 ливров за «Школу мужей», за которой следуют «Несносные», а через семь строчек после того — 2390 ливров за «Дон Жуана», можно понять привязанность актеров к новой пьесе…

Запрет «Тартюфа» отнял доход, который надо будет наверстать, когда запрет будет снят. Когда? Этого никто не знает, но мешкать нельзя: надо драться, не столько за свободу слова или идеологическое торжество над Церковью, сколько за сборы. Деньги были более весомым аргументом для труппы, чем великие философские идеи, которые ей припишут после Революции.

Комедианты подготавливали свое будущее, свою отставку, свою старость. Большинство покупали домик в провинции, чтобы удалиться в сельскую местность, где жизнь не так дорога. Мольер не пошел по этой дороге, потому что предчувствовал, что не доживет до старости, а главное — потому что вкладывал деньги в дело: в театр и в дом Поклена.

Непредсказуемость сборов подтолкнула Мадлену к другим торговым операциям. Ей нравилось вкладывать деньги в недвижимость, в предприятия и займы. Она когда-то купила дом на улице Ториньи, чтобы спрятать графа Моденского. В 1665 году она объединилась с двумя кожевниками — отцом и сыном по имени Жак Тьерсан, — чтобы создать производство кож «на венгерский манер» в предместье Сен-Виктор, в бывшей пивной (которая принадлежала Франсуа Дюфрену, бывшему камердинеру Гастона Орлеанского, вероятно, родственнику Шарля — актера). Она вложила в это шесть тысяч ливров, которые может забрать, когда пожелает, и получила возможность проживать там (которой не воспользовалась). Она одолжила денег хирургу, портному, виноградарю из Буживаля, королевскому секретарю. Если присмотреться, эта сеть должников состояла по большей части из людей, связанных с герцогом Орлеанским, — вероятно, бывших фрондеров, за спиной которых по-прежнему маячила тень графа Моденского.

Тот уже год как снова жил в Париже, занимаясь производством венецианского стекла в Сент-Антуанском предместье, где он повстречал Мадлену Лермит — дочь Жана Батиста и племянницу Тристана, драматурга. Он женился на ней, проследив, чтобы на свадьбе не было ни Бежаров, ни Покленов. Вторая Мадлена конечно же хотела окончательно покончить с прошлым. Мадлене Бежар досталось в удел одиночество.

Из-за сложных отношений с квартирными хозяевами Дакенами пришлось снова переезжать. Все комедианты собрались на полгода в доме Милле, потом надолго обосновались в большом доме, принадлежавшем Антуану Бурдону, королевскому аптекарю, совсем рядом с Пале-Роялем, выходящим на площадь, на углу улицы Сен-Тома-дю-Лувр[111]. На третьем этаже — Эдм Вилькен и Катрин Леклер, то есть супруги де Бри, на четвертом — Мольер и Арманда, на пятом — Мадлена и Мари Эрве, ее мать, а на шестом — Женевьева Бежар и ее муж Леонар де Ломени. Всё та же семья. Она вновь собралась вокруг колыбели: Арманда родила дочь, которую назвали Эспри Мадлен ради тех, кто еще не понял или не хотел понять ее происхождения: дочь Жана Батиста и Арманды, дочери Эспри и Мадлены. Всё ясно.

В доме царят радость жизни и согласие, потому что сейчас вовсю бушует двойная буря по поводу «Тартюфа» и «Дон Жуана», а Мольер пишет «Мизантропа» — новую, еще более неоднозначную пьесу. Он устал. Говорят, что он серьезно болен. Театр пришлось закрыть на два месяца.

Автор и его двойник

В своих пьесах Мольер насмехается, но в то же время лепит образ, мало знакомый и при дворе, и в свете, — статую честного человека. Он прохаживается на счет спесивцев, завистников и в особенности лицемеров. Ему это ставят в укор со времен «Несносных»: «Школа жен», потом «Тартюф», «Дон Жуан», а теперь «Мизантроп» выводят на сцену слишком много узнаваемых характеров, и он подчеркивает их недостатки ради исправления людей. Однако он восторжествует надо всеми, выведя на сцену самого себя под двойным взглядом: насмешливым и мечтательным.

Он описывает свои собственные недостатки: ревность, зависть, собственнические чувства к людям и вещам. Он то Арнольф, то Альцест, то Оргон, то Сганарель — Мольер смеется над самим собой, указывая на свои странности. Актеры первыми это заметили и посмеялись. Директор говорит вслух то, что другие думают про себя и, естественно, не решаются высказать. По поводу Арманды всё было сказано в «Школе жен». По поводу ревности всё раскрыл «Дон Гарсия». Конечно, эту пьесу сыграли всего четыре раза, но ее текст сохранился, ее запомнили. Альцест еще больше подчеркнул эти черты своей резкостью. Безумец! Когда его назовут ипохондриком, Мольер еще больше сгустит краски, создав «Мнимого больного» — еще сильнее, еще страшнее, потому что это веселая комедия.

Ограничиться этим означало бы, что Мольер — всего лишь шутник, показывающий других в карикатурном виде. Забывают о двойном характере каждого персонажа, которых автор наделяет своими мыслями, своим гуманизмом и любовью к природе. В каждой пьесе у главного героя-типа есть свой двойник, который привлекает к себе симпатии зрителя. В «Мизантропе» это Филинт: «И добродетельным быть надо осторожно, излишней строгостью испортить дело можно»[112]. В «Тартюфе» Клеант урезонивает Оргона, не тыча ему в лицо никакой истиной, кроме человеческой природы: «Конечно, всякому не верьте без разбору и будьте вдумчивы, произнося свой суд. По среднему пути всего верней идут»[113]. Мольер делит свою личность поровну между двумя персонажами с той же естественностью, благодаря которой в жизни он — молчальник, на сцене — сумасброд. Воистину: всё в человеке взаимодополняемо.

Близкие ему люди чувствуют и понимают это. Буало, Лафонтен и Шапель, естественно, придерживаются той же литературной шизофрении. Но главное — Людовик XIV понял своего протеже. Он не увидел ничего возмутительного в «Тартюфе», потому что услышал Клеанта. Ему нравится это чувство меры, которое не наводит тоску и не препятствует наслаждениям, наоборот! Ему не нужно, чтобы ему разъясняли «случай Мольера», действительность является ему каждое утро на церемонии пробуждения. Однако Мольер вручил ему «инструкцию по эксплуатации» по случаю официального принесения благодарности за первую предоставленную пенсию.

«Благодарственное письмо королю» — небольшой текст в сто два стиха, написанный в форме басни, — рассказывает о церемонии пробуждения, чтобы научить, как можно отблагодарить короля. Во-первых, переодеться: «Когда маркиза раздобудете одежу, маркизом сможете и вы казаться тоже». Потом пройти через кордегардию, «галантно таская друг друга за волосы», «поскрестись в дверь короля, и если там толпа», «толкайтесь, пихайтесь, изворачивайтесь, чтобы пройти вперед». Когда дверь раскроется, «не отступайте: осада кресла дается с боя». Вот вам и комедия, гротеск. А для серьезности, естественности и любезности Мольер описывает короля: «Но нашему монарху недосуг выслушивать весь вздор болтливых слуг. Хвалы и фимиам ему не застят глаз, и стоит лишь вам рот раскрыть, чтобы о милостях его заговорить все ваши мысли он постигнет враз. С улыбкою, чарующей сердца, кивнет вам — и уже долой с крыльца».

Этот небольшой текст особенно понравился королю, поскольку он проживал его каждый день, и еще ни один царедворец не говорил ему, как верны его представления об усердии окружающих. Людовик XIV мог сравнить этот легкий и забавный текст с двумя сонетами, адресованными ему Шапленом тоже в знак благодарности и сопровожденными такими строчками: «После милости, коей его величество меня почтил, столь же неожиданной для меня, как и незаслуженной мною от него». И вот этот автор пьес ползает на коленях у кровати, взбивая перину, осматривая застежки, завязки, позолоту, подбирая покрывало, подходящее к новому одеялу? Естественно, этот двойной взгляд очаровывал короля, который видел в нем то, к чему стремился сам: сочетание экстравагантности и умеренности.

Людовик XIV никогда не принимал участия в спорах. Он выслушивал и исправлял. Можно заметить, что каждый раз, когда Мольер попадал в сложное положение, король помогал ему: назначил ему пенсию после «Школы жен», стал крестным его сына после того, как его обвинили в кровосмесительном браке, посадил с собой за стол, когда его игнорировали во дворце, сделал «королевским комедиантом», когда «Тартюфа» сняли с репертуара. Узнав, что Мольера не приглашают на завтраки придворных камердинеров, он угостил его своими «ночными закусками» и завтракал с ним в тот момент, когда вошли придворные на церемонию малого пробуждения. Эта сцена из мемуаров госпожи Кампан веком позже послужит сюжетом для картины Энгра.

В центре — король, облокотившись одной рукой на стол, представляет своего гостя входящим придворным: передние почтительно кланяются, задние выказывают свою зависть и злобу. Мольер за столом делает смиренный жест, приложив руку к сердцу. Он смотрит на государя с удивлением, словно чувствуя себя недостойным этого места.

«Нужен был Людовик XIV, — пишет Ташеро, — чтобы Франция могла гордиться Мольером». Оба действительно нераздельны, как актер и автор, как Филинт и Альцест, Клеант и Оргон, Беральд и Арган. И это опровергает представление о Мольере-ниспровергателе устоев, также возникшее после Революции. Его хотели бы видеть порвавшим с отцом, Церковью, властью и королем. Это значило бы забыть о посвящениях Мадам, Монсеньору, королеве-матери, самому королю. Такое представление вытравило бы из его пьес описание золотой середины, честного человека, взволнованной рассудительности и рассудочного волнения. Истинный Мольер сочетал смех и разум, веселье через край и тайники души; он создавал образ цельного человека, слишком прямолинейного, чтобы носить личину или говорить и думать разное, поскольку он ненавидел лицемерие. Ниспровергателями были маркизы и фрондеры, а не Мольер, который обогащался благодаря безупречной службе королю — и в его покоях, и на сцене.

В 1658 году, положив конец войне с Испанией, король стал самым могущественным монархом Европы, которая была центром Запада, который был центром мира. Следовательно, Людовик XIV — самый могущественный король в мире. Рассуждение суровое и справедливое, наполнявшее каждого гордостью, несмотря на неуверенность в завтрашнем дне из-за неурожая, голода, эпидемий, войн. Надо ли напоминать, что в царствование Людовика XIV Франция не знала иноземных вторжений? Конечно, налоги велики, войны бесконечны, но французская армия — самая сильная на земле, а вскоре и на море, благодаря Кольберу: она превзошла английский флот… Вобан укрепляет города. Людовик расширяет свои владения: он отнял у Испании Руссильон, а на севере отодвинул границы до самой Голландии. Пришлось выдержать осаду Лилля, чтобы усмирить провинцию, пробить брешь между саксонскими народами и оказаться лицом к лицу с заклятым врагом — Англией.

короля. Такая манера царствовать конечно же возможна. «Он возвышает смиренных, отсылает богатых с пустыми руками», — пели на молебне. От божественного права король перенял методы Бога, своего единственного господина. Он воссиял: «Все взгляды обращены на него одного, все делается через него одного, возвыситься возможно, лишь по мере приближения к его особе или снискав его уважение, всё остальное неважно», — писал Ларошфуко. И в самом деле, все министры или близкие соратники возвышаются через него. Знатные аристократические роды отстранены от власти, поскольку претендовали на нее во время Фронды.

Над нами царствует монарх правдолюбивый. Монарх, чей острый взор пронзает все сердца И не обманется искусством хитреца. Он, прозорливостью великой одаренный, На всё бросает взгляд прямой и неуклонный; Он увлечения не знает никогда, И разуму его несдержанность чужда. Заслуженных людей он славой украшает, Но рвение благих его не ослепляет, И вся любовь к добру не заглушает в нем Ни отвращения, ни гнева перед злом[114].

Людовик отвергает династии: служба государству не дает ни привилегий, ни ренты.

Больные и лекари

Дома у Мольера не всё хорошо: когда жена ему не изменяет, она капризничает и быстро выходит из себя. Это создает напряженность в отношениях с соседями.

Их дом принадлежит Луи Анри Дакену, королевскому лекарю, который сменит Антуана Валло в должности главного придворного врача. Они с Мольером встречаются на церемонии пробуждения, но не питают уважения друг к другу: Дакен — потому что он врач, Мольер — потому что он всего лишь комедиант. Жена Дакена сама ведет семейные дела (она племянница Валло); повысив квартирную плату, она вынудила Мольеров съехать.

Эта прижимистая женщина однажды раздобыла себе билет в комедию. Арманда увидела ее в театре и прогнала: «…вы здесь у меня дома». Мольер сделал из этого «Любовь-целительницу», которую сыграли 15 сентября 1665 года. «Простой набросок, небольшой экспромт, которым королю было угодно себя развлечь», — предупреждает он. «Мелодии и симфонии несравненного г-на Люлли в сочетании с красотой голосов и ловкостью танцоров» довершили спектакль.

Король смеялся, двор потешался, потому что это правда, всё верно: неужели показанные таким образом недостатки позволят кому-то исправиться? Там просто сказано, что все всё прекрасно понимают, а врачи — ужасные лицемеры: «…каждый старается затронуть какие-нибудь слабые струны людей, чтобы извлекать из них свои выгоды. Для многих, например, похвалы составляют лучшую отраду жизни, и этим пользуются льстецы и обильно расточают похвалы, большей частью незаслуженные, но тем более желанные, и мы видим не одно значительное состояние, приобретенное именно таким искусством. <…> Но величайшая слабость из всех слабостей на земле есть привязанность каждого смертного к жизни. Нам дано пользоваться этой слабостью при помощи чепухи высокопарной и бессмысленной, но произносимой с авторитетным и уверенным видом. И мы умели до сих пор строить свое благосостояние на том благоговейном отношении, какое страх смерти внушает людям к нашему ремеслу»[115], — говорил господин Филерен, врач, которому надо рассудить двух консультантов, готовых поубивать друг друга, потому что один рекомендует кровопускание, а другой рвотное.

Все узнали прототипов персонажей. Г. Баис — это лейб-медик Монсеньора, г. Макротон — Геро, лейб-медик королевы. Томес поразительно похож на Антуана Дакена, который каждый день заполняет «Журнал королевского здоровья» вместе со своим дядей Антуаном Валло, главным придворным врачом. Пьеса смешная и хорошо написана. Слишком хорошо? Мольер предупреждает в предисловии: «Я советую читать ее лишь тем лицам, кто способны разглядеть в чтении всю театральную игру».

Это предупреждение подходит ко всем его пьесам. Нужно читать лишь в веселом расположении духа и различать за репликами безумные скачки, ужимки, пируэты, всплески голосов, шумы, пылкость, двойную игру, комические приспособления — всё то, что сопровождает самое безумное паясничанье. «Вся театральная игра!» Никакого разрыва между танцами, драматическим представлением и пением: всё происходит в едином порыве, в запальчивости. Врачи появляются в масках, и уже завидя их, все начинают смеяться. Стоит им заговорить — публика животики надрывает. Вместо того чтобы следовать Карте страны Нежности, которая приведет любовников к любви, актеры следуют Карте Неожиданности. Каждый миг спрашиваешь себя, как в «Мизантропе», что они еще придумают. Что еще может случиться? Они используют на полную катушку свой комический потенциал, свою фантазию — жест, интонация, находка… «Вся театральная игра» состоит в том, чтобы жонглировать словами, вещами и людьми.

Прошедшие эту школу комедианты Мольера не перестают удивлять. Стоит им выйти на сцену — и в зале уже смех. Стоит им сойтись всем вместе — и начинается полное безумие.

«Дон Жуан» испытал несравненный успех. Власти, ослепленные моралью, не поняли этой пьесы, которая смешна тем, что в постановке присутствует невероятное и абсурдное. Потому что в пьесах Мольера всегда нужно стремиться к абсурду, границе безрассудства, иначе они упадут до уровня комедии нравов, психологического исследования, даже буржуазной комедии.

Этого нет. Мольер играет в открытую. Он пишет для актеров, которые забавляются, удивляются, потешаются, скандалят даже перед королем. Нахальство усиливает комический эффект.

Чтобы говорить о медицине и врачах, Мольер навел справки у Жана Армана де Мовилена, своего врача. Фаворит Ришелье, он обучался врачеванию в Монпелье, а в Париже защитил диссертацию на тему «Является ли родильная горячка идиопатическим или симптоматическим заболеванием». С 1666 года он был деканом медицинского факультета, он будет лечить Мольера до самого конца, он не присутствует ни в одной из пяти комедий, обличающих лекарей. «Он осмеивает не докторов, он показывает смешные стороны медицины»[116], — скажет Беральд своему брату Аргану по поводу Мольера. Мовилен понял своего пациента, который стремился лечить природными средствами, поскольку врачи бессильны: «Когда больные выздоравливают, доктора имеют к этому такое же отношение, как ты; всё их искусство — чистейшее кривлянье. Они только пожинают славу счастливых случаев, и ты можешь так же, как они, обращать в свою пользу удачу больного и приписывать своим лекарствам всё, что может зависеть от благоприятного стечения обстоятельств и от сил природы»[117]. Врач знал своего пациента и, несмотря ни на что, восхищался им и испытывал к нему привязанность. Этого врача Мольер никогда не будет пародировать на сцене.

Однажды король спросил Мольера:

— У вас есть врач, Мольер? И что он вам назначает?

— Сир, мы рассуждаем вместе; он прописывает мне лекарства, я ими не пользуюсь и выздоравливаю.

Из таких разговоров проступает строгий научный взгляд на описание больных и снадобий.

Людовик XIV и Мольер впервые столкнулись с медициной в одном и том же возрасте — около тринадцати лет. На глазах Жана Батиста умерла его мать. Поскольку Поклену было по средствам платить врачам, можно представить, что они толпились у одра его жены, предпринимая для ее спасения всё возможное — кровопускания и клистиры. Мольер всю жизнь будет отказываться от кровопусканий, возможно, так и не оправившись от шока после агонии его матери. Людовик XIV, со своей стороны, обладает природной силой, привык к скачкам на вольном воздухе, к пантагрюэлевским пирам, к физическим упражнениям. Девять лет Валло вскрывал ему вены, потом в Мардейке, когда он заболел тяжелой формой гриппа, ему двадцать два раза делали промывание кишечника. Влюбленный в здоровье, как и Мольер, он ненавидит болезнь и недомогания, которым не уделяет особого внимания, но он король Франции, рождения которого ждали так долго, что оно показалось чудом, вмешательством Провидения. Поэтому он обязан каждое утро доверять свое тело врачам для тщательного осмотра. Он будет позволять Мольеру насмехаться над медициной и с мстительным чувством узнавать на сцене собственных врачей, смеясь над репликами, переходящими из пьесы в пьесу, типа: «Нельзя допустить, чтобы она умерла без медицинского рецепта».

Кстати, можно поинтересоваться профпригодностью некоторых врачей, обученных за несколько месяцев в университете Оранжа.

Как и другие науки, медицина добилась в XVII веке значительного прогресса. В Англии Уильям Гарвей (1578–1657) открыл в 1628 году кровообращение. В Италии, Голландии, Германии были совершены важные медицинские открытия. Французы придерживались корпоративной системы, философствуя на латыни о необходимых предосторожностях и насмехаясь над элегантностью доказательств, которые назвали диагнозом и которыми Мольер насыщал свои комедии. Лучше всего сделать кровопускание из предосторожности, из локтевого сгиба, чтобы исследовать кровь, а главное, чтобы выпустить ее избыток. Медицина состояла из кровопусканий и клистиров: «Клистериум вставляре, постеа кровь пускаре, а затем — пургаре»[118]. Считалось, что болезни происходят от нарушения обращения четырех жидкостей (крови, желчи, мокроты, черной желчи), порождавших четыре темперамента — сангвинический, холерический, флегматический и меланхолический. Хороший врач, главное, не должен ничего менять:

— «Отче наш», и ни на йоту не отступит от правил, предписанных древними, хотя бы из-за этого больной отправился на тот свет. Да, он всегда идет проторенной дорогой и не станет плутать по нехоженым тропам. Ни за какие блага не согласился бы он лечить больного средствами, которых не предписывают медицинские светила![119].

Только во Франции открытия и прогресс отвергались, потому что они вносили разлад в организацию Медицинского факультета.

лекарь — идеолог всемогущего цеха, чисто французского порождения, пугающий в жизни и веселящий на сцене.

От какого странного недуга?

Начало 1666 года было отмечено болезнью королевы-матери. Она страдала от рака, ее больше мучили, чем лечили, и 20 января она скончалась.

От врачей разве умирают?

— Само собой разумеется… Я знала одного человека, который уверял — и у него были на то весьма убедительные доказательства, — что никогда не следует говорить: «Такой-то умер от горячки или от воспаления легких», а надо сказать: «Он умер от четырех докторов и двух аптекарей»[120].

— в Венсенском замке. Его отсутствие искорежило весь рабочий график Мольера.

Оставшись один, король начал меняться. У него наметилась плешь, и он стал носить парик, превратив его из средства маскировки в козырь, привилегию, форму власти. Двор последовал королевскому примеру и стал подлаживаться под его вкус. Как любой перегиб, эта мода приняла гротескные формы, дав сельским жителям повод для насмешек: «Знаешь, Шарлотта, волосы у них такие, что на голове не держатся, они их напяливают на себя, как колпак из кудели»[121]. Парикмахеры (в Париже их было четыре десятка) составили целое состояние, изобретая новые модели, создавая утренние парики, вечерние парики, парики для торжественных церемоний и для обедни. «Что за нужда тратиться на парики, когда и своих волос на голове достаточно? А волосы-то собственные нам даром даны!»[122] Попав в атмосферу двора, человек утрачивал собственный характер: «После того как она понюхала придворного воздуха, ее чудачества стали еще очаровательнее, а ее глупость день ото дня распускается всё более пышным цветом»[123], — говорит Мольер об одной даме из Ангулема.

Предательства и ложь в дворцовых кулуарах были еще страшнее подлых заговоров. В этом смысле Жан Расин совершил самую большую гнусность в истории театра.

Мольер ничего не скрывал от этого молодого человека двадцати шести лет от роду, обладающего непомерными амбициями, но и талантом, позволявшим их питать. Написав «Оду по случаю выздоровления короля», он добился того, что его внесли в список авторов на содержании, ему назначили пенсию в 600 ливров. Таким образом он вступил в сераль официальных писателей, хотя еще почти ничего не написал. Вместо того чтобы презирать его (обычное отношение литераторов к дебютантам), Мольер приглашал его на дружеские вечера с Лафонтеном, Шапелем, Буало. Лафонтен рассказывал ему о его малой родине, о природе Шампани, о плодородных полях. Расин был еще слишком юн, когда уехал из Ферте-Милона в Пор-Рояль, и совсем не знал своих родных краев. Лафонтен умел подметить красоту пейзажей, Мольер копировал людей и сыпал диалектными словечками с юга, из Прованса, а также с севера и запада — из Пикардии и Нормандии. Более того, он даже поставил годом раньше в Пале-Рояле пьесу Расина «Фиваида, или Братья-враги» под покровительством герцога де Сент-Эньяна, который мог замолвить за него словечко на самом верху. Пьеса не имела большого успеха. Но Мольер велел Жану Расину не отчаиваться и даже предложил поставить новое его произведение. Расин написал «Александра». Мольер прочел. Помогал ли он ему? Давал ли какие-то советы, чтобы придать драме остроты, сделать ее более живой, не такой статичной? Возможно. Буало, писавший стихи на ходу, мог подбросить несколько рифм. Неважно: у Мольера было такое чувство, будто он обручил Расина с театральной славой. Разучили роли, продумали мизансцены, сделали великолепные костюмы — по обычаю и ремеслу каждого. Расин наблюдал, слушал, помечал интонации и жесты.

На первые представления ждали короля. Он не пришел ни на премьеру, 4 декабря, ни на второй спектакль, ни на третий, и показался на следующий день… в Бургундском отеле! Да-да! Расин отдал туда своего «Александра» и репетировал пьесу с двумя труппами, чтобы обеспечить себе успех, даже выбрать лучшую из двух постановок! Такого еще не было! Это предательство было много хуже обычных пикировок между актерами. Невыносимо.

Но не раздул ли Мольер из мухи слона? Не испытывал ли он зависти к Расину, торжествовавшему с вневременным репертуаром, который останется в веках? Привлекавшему публику не пародиями и карикатурами, а глубокими психологическими портретами и сильной драматургией?

Расину было важно, чтобы его пьесы шли в театре, но доверил ли бы он свое произведение плохому «продюсеру»? Постановка в Бургундском отеле — это гарантированный успех:

Кому я ее доверю? Актерам Бургундского отеля. Только они и способны оттенить достоинства пьесы. В других театрах актеры невежественны: они читают стихи, как говорят, не умеют завывать, не умеют, где нужно, остановиться. Каким же манером узнать, хорош ли стих, ежели актер не сделает паузы, если не даст вам понять, что пора подымать шум?[124]

Там в тексте помечали модуляции голоса, как музыканты в своей партитуре. А театральная игра в Пале-Рояле — это естественная дикция, не оттачивающая стих и не подчеркивающая рифму. Там репетировали естественность и движения, в особенности движения. Кроме того, зрителей приманивали туда скандал и комедия, которая следовала за главной пьесой. А вот это уже досадно. Бывает, после спектакля вспоминали не столько пьесу, сколько драку на выходе или давку на входе, более или менее серьезные стычки — во время одной из них привратника закололи шпагой.

Расин понял, чем рискует, ставя своего «Александра» у Мольера: в случае неудачи ему придется написать еще одну, две, даже три пьесы, чтобы подняться на уровень известных авторов. Успех порождает успех, слабоватую пьесу могут простить только тем, кто уже выдал несколько удачных. Без признания останешься дебютантом, которому не спустят ни одного промаха.

Мольер не гневался на них; он был уязвлен в своих дружеских чувствах и не признавал своей неправоты. Для Расина всё было ясно: раз Мольер не делает всего возможного, чтобы его продвинуть (а мог ли он это?), зачем оставаться тут? Мольер предавался печали, позже он опишет недостатки, которые чувствовал в самом себе.

Тогда он был зол на весь свет: но не смешно ли хотеть, чтобы весь мир был похож на него? Чтобы каждый человек придерживался тех же принципов и той же порядочности, что и он? Разве сама природа не породила различия, чтобы дать почувствовать гармонию? Он смеется один. Человек, который возненавидел бы весь свет — вот уж нетерпеливый и несносный характер, настолько несносный, что становится смешным, смешным до жалости.

Нет! Я не выношу презренной той методы, Которой держатся рабы толпы и моды. И ненавижу я кривлянья болтунов, Шутов напыщенных, что не жалеют слов. Объятий суетных, и пошлостей любезных, И всяких громких фраз, приятно-бесполезных, Друг друга превзойти в учтивости спешат; Где честный человек, не разберу, где фат. Какая ж польза в том, когда вам «друг сердечный» Клянется в верности, в любви и дружбе вечной, Расхваливает вас, а сам бежит потом И так же носится со всяким наглецом? <…> Хочу быть отличён — и прямо вам скажу: «Кто общий друг для всех, тем я не дорожу!»[125]

«мелким по случаю», что он срывает свою злость на доброй Лафоре, а его ревность становится нестерпимой для всех. Если его отвлекали от книги, он потом не принимался за нее целых две недели. Чем страдать от других, не лучше ли посмотреть на них другими глазами?

Мольер устал от тех, кто в глаза соглашается, а за глаза отрекается, кто считает себя смелым, но молчит, когда надо говорить. Сколько он повстречал известных людей, чья ложь и клевета остались безнаказанными, невыделенными! Те же врачи намеренно издеваются над человеком ради обогащения.

Если нельзя обличать, взывая к правосудию, или вершить его самому, можно ли хотя бы посмеяться?

В самый день смерти королевы-матери Арман де Бурбон, принц Конти, безгрешно скончался в Пезена от сифилиса (всё, что он ни делал, всегда заслоняли более важные события). Мир его праху! Мольер устал от притворных почестей. Ревнует? Он всегда был ревнивцем, и с возрастом лучше не стал. Он даже кичился этим: «Ревнивцы, графиня, подобны людям, проигравшим в суде процесс: им дозволено говорить всё»[126]. Победители, даже бесчестные, никогда не смешны. Зато проигравший вызывает симпатию и может искренне насмешить. Мольер ничего не выдумывает: он лепит комедии из актеров. Выслушивает их, любит, дышит ими, и им остается только изображать самих себя. Его раздражение, ярость, суровость к современникам побуждают его посмеяться над проигравшим, который всё никак не хочет сдаваться, — он чувствует его в самом себе. Язвительность он еще усугубляет болезнью. Новый герой — Альцест — страдает разлитием желчи: по Аристотелю, это придает остроты уму, а в народе это называют меланхолией.

Всё, что нас при дворе и свете окружает, Всё то, что вижу я, глаза мне раздражает; Впадаю в мрачность я и ощущаю гнет. Лишь посмотрю кругом, как род людской живет!

— проклятый вопрос всей западной культуры. И с ней ничего не поделать! Как бы ни старались врачи, черная желчь, влага, повинующаяся Сатурну, остается в удел гению. Как излечить ее? Любовью? Желчный влюбленный — это уже вызывает улыбку. Альцест не сможет заставить любить себя, несмотря на естественную страсть, овладевающую его сердцем. Мольер сгущает краски. Он переиначивает стихи и целые сцены из неопубликованного «Дона Гарсии». «И я могу позволить всё своей злобе» лучше звучит в устах сумасшедшего, чем принца, будь он даже безумно ревнив. Но главная женская роль достается не Мадлене: Селимену играет Арманда. Она трогательна, и видя их рядом, с учетом разницы в возрасте, хочется вмешаться и посоветовать мужчине перенять немного женственности, противостоящей ему, чтобы сгладить углы, просветлеть и, наконец, начать жить. «Нет, вы не любите меня, как я б хотела», — говорит Арманда. Она сталкивается с Дюпарк (Арсиноей) и образует с ней один из самых злобных женских дуэтов — похоже, не особо напрягаясь.

«Мизантроп» — непонятая пьеса. За персонажами, как обычно, пытались разглядеть их прототипов! Два академика, два аббата — Отен и Менаж — «после премьеры отправились бить в набат в особняк Рамбуйе, говоря, что Мольер открыто потешается над герцогом де Монтозье». Они ничего не поняли.

Предаваясь «черной тоске», Альцест смешон и стоит особняком от других. Умный Мольер не сделал его сотканным из недостатков. Как нужно жить на свете? «Как? Быть правдивыми и знать прямую честь, и говорить лишь то, что в вашем сердце есть». Хорошее правило для каждого, не так ли?

Но признать его совершенно правым, как позже Жан Жак Руссо, значило бы иначе взглянуть на людей, извращенных обществом, и по-другому прочесть «Мизантропа», который тогда превращается в суровое и последовательное обвинение двора. Мольер никогда бы на это не решился. Поскольку его преследователи так хотят наделить персонажей реальными именами, пусть стараются. Это маркизы обличают. Они насмешничают, двурушничают. Мольер тоже порой использует слова с двойным смыслом, предоставляя злым языкам чернить двор. Он, Мольер, выводит на сцену только безумие — его собственное. Альцест пышет яростью, это безумец, который говорит правильные вещи, но при этом неправ. Он нежный холерик, при каждом появлении которого спрашиваешь себя, что он еще натворит — разобьет стекло, даст пощечину другу, покажет язык женщине, опрокинет стену или разломает стул со всей силы? Когда он умолкает и обретает спокойствие, он вновь приковывает к себе внимание и продолжает удивлять. Всегда ожидаешь самого худшего.

Пьеса не понята и в наши дни. По мнению зрителей театра Пале-Рояль, Мольер отяжелел. Актеры требуют от своего директора более явной веселости, пьесы, полной задора, ссор, ударов палкой. Мольер пишет «Лекаря поневоле», успех которого (59 представлений вплоть до его смерти в 1673 году) подтвержден сборами: переделать фарс в комедию, вывести таких характерных персонажей, чтобы нельзя было подобрать их прототипов, сохранить банальный сюжет: отец хочет выдать дочь за человека, которого она не любит. Успех обязан, главным образом, игре актеров, в особенности Сганареля. Мольер доставил себе удовольствие.

«Мизантропа», он переходит от Альцеста к Сганарелю — от богача к бедняку, но оба страдают от меланхолии: в городе эта болезнь сложна, в деревне — легка. Играет ли уже Андре Юбер Мартину, жену Сганареля? Сочетание двух этих пьес порождает буйное веселье и взрывы хохота.

Новая любовь

Чтобы отметить окончание траура по королеве-матери, Людовик XIV пожелал устроить новую серию празднеств. Он заказал Бенсераду балет из тринадцати выходов и созвал всех театральных деятелей столицы: комедиантов Бургундского отеля («королевскую труппу»), Марэ («королевскую труппу Марэ»), труппу Мольера («труппу короля»), итальянцев и всех приличных музыкантов, исполнителей и танцоров. Сам он будет играть Кира, а потом Юпитера в «Балете муз».

Заваленный работой Мольер не уложился в отведенное время и сочинил только два акта «Мелисерты» — «пасторальной героической комедии». Почему снова пастушки? Потому что «было бы весьма ненатурально, если бы принцы или мещане стали выражать свои чувства в пении»[127]. Пастораль, как и мифология, позволяет представить людей вне будничных дел или политических влияний. Она побуждает к вольности тона, которую не смог бы позволить себе ни один персонаж в сцене, происходящей в гостиной или спальне. Поэтому интермедии, столь важные в пьесах Мольера, становятся почти бессознательным продолжением главного действия комедии. Именно в них Мольер может передать послания, обрамленные сельской галантностью, но лишенные драматических императивов:

Радость жизни наше дело, Счастье каждого — закон. Без ума любите смело, Счастлив тот лишь, кто влюблен.

«Мелисерта» запечатлелась в сознании из-за первой роли, доверенной Мольером тринадцатилетнему вундеркинду, словно свалившемуся с неба в его жизнь, — Мишелю Барону.

Этот актер сделает большую карьеру в театре и сообщит первым биографам (сначала Гримаре) подробности личной жизни актера-драматурга.

Мишель Барон — сын двух актеров Бургундского отеля. Его отец умер от гангрены: он воткнул шпагу себе в ногу, когда играл дона Диего (в «Сиде» Пьера Корнеля). Переходя из труппы в труппу, Мишель играл в труппе Дофина — детском ансамбле под руководством госпожи Резен, вдовы органиста из Труа, которая ставила спектакли в чисто меркантильных интересах. Мольер уступил ей по ее просьбе зал Па-ле-Рояля для трех представлений, не оставшихся незамеченными. Он сразу же проникся восхищением к этому мальчику, пригласил его на ужин, слушал, подолгу смотрел на него. Вызвал портного и заказал костюм к завтрашнему дню. Наконец, «подарил ему еще шесть луидоров, приказав потратить их на развлечения». А на следующее же утро Мольер испросил у короля позволение забрать Барона из труппы Дофина и включить его в труппу Пале-Рояля.

Внезапность этой новой дружбы напоминала любовь с первого взгляда. У Мольера нет сына, но ему посылает его небо. Пигмалион потерял свою Галатею-Арманду, но получил новый предмет обожания. Поклен передавал все свои навыки ученикам, Жан Батист ухватился за возможность продолжить эту добрую традицию. А главное — он может проявить свой талант воспитателя, эту страсть, которой он предавался с Армандой-Леонорой:

Пусть так; я верю всё же, Что можно дать шутя уроки молодежи; Журить за промахи, но с карой не спеша И добродетелью нимало не страша. Я с Леонорою держался этих правил: Ничтожных вольностей я ей в вину не ставил, Ее желания всемерно исполнял И в этом никогда себя не обвинял. Ей часто побывать хотелось в людном зале, В веселом обществе, в комедии, на бале, — Я не противился и утверждать готов: Всё это хорошо для молодых умов; И школа светская, хороший тон внушая, Не меньше учит нас, чем книга пребольшая. Ей траты нравятся на платье, на белье: Что ж, в этом поощрить стараюсь я ее; Нет в удовольствиях подобных преступленья; Мы можем дать на них, по средствам, позволенье. [128]

Незаконченная «Мелисерта» не была опубликована. Но если почитать «Балет муз», заметно, что весь праздник вращается вокруг юного актера.

Мольер добавил в «Балет» четырнадцатый выход, чтобы представить в Сен-Жермен-ан-Лэ новую комедию — «Сицилиец, или Любовь художника». «Некоторое время спустя, в том же балете, добавили комедию „Сицилиец“. Труппа вернулась из Сен-Жермена в воскресенье 20 февраля 1667 года. Мы получили плату за эту поездку и пенсию, которую король назначил труппе, и за два года оной пенсии — двенадцать тысяч ливров», — пометил в журнале Лагранж.

В Пале-Рояле представляли «Аттилу» Корнеля, где блистала Маркиза, сумевшая удовлетворить старого драматурга, чтобы получить главную роль. За трагедией шел «Сицилиец». Избитый сюжет, не отличающийся оригинальностью: свадьба под носом у гневливого ревнивца. Мольер держит де Бри под замком, хотя ее любит Лагранж, который, чтобы повидаться с ней, выдает себя за художника с помощью своего слуги Латорильера и обводит ревнивца вокруг пальца. Арманда заменит де Бри, а Дюкруази явится в конце пьесы, чтобы подписать брачный договор. Вот только Мольер сицилиец, де Бри гречанка, а Латорильер турок. Лагранж — единственный француз. Нарочитая карикатура на темпераменты, акценты и национальные характеры, положенная на музыку Люлли, — вот чем от души забавляется компания друзей: переодевания, подмены, двойная игра, удары палкой, перебранки, недосказанности, двусмысленности, ласки, наслаждения и легкомыслие, смена настроения и декольте. Одним словом — жизнь. А между строк — напоминание о недостатках не кого-то там, а всех, например, о французской галантности:

«— Что скажете? Этот дворянин кажется мне учтивейшим в мире, и надо признать, что французам свойственны вежливость, галантность, которых лишены другие нации.

— Это хорошо, да то дурно, что они слишком этим злоупотребляют и начинают легкомысленно любезничать, с кем ни попадя.

— Просто они знают, что таким манером можно понравиться дамам.

— Да, но если они нравятся дамам, то сильно не нравятся господам; не очень-то приятно видеть, как твою жену или любовницу обхаживают прямо у тебя под носом».

Мольер из кожи вон лезет. Порхает, вопит, танцует, меняет акценты, падает навзничь, прячется, толкается, пожирает глазами де Бри, которая обращается к Лагранжу. Всеми персонажами движут крайности, Мольер не щадит себя на сцене: жизнь так и кипит, где он только берет эту заразительную энергию, всё ускоряя темп игры и речи. Затрата сил привела к рецидиву болезни: Мольеру приходится сделать передышку. Мовилен посоветовал ему молочную диету. В газетах опровергали слухи о том, что Мольер стоит одной ногой в могиле.

Мольер более не уверен в себе, в своей игре, потому что его это уже не забавляет, потому что он боится не довести представление до конца, потому что исполнение обязанностей при короле, труды директора и творческое наваждение драматурга не дают ему свободно вздохнуть, к тому же его мучит кашель. «Воспаление легких», — высказался медицинский консилиум, как будто назвать болезнь значит отвести ее, — это не преминет сделать господин Диафуарус в «Мнимом больном». Мольер насмехается над тем, что мог поддаться такому предрассудку, выдумать подобную чертовщину. Однако его здоровье ухудшается. Он кашляет всё больше и больше, чувствуя, как легкие надрываются или рвется горло. Откуда этот странный недуг? От театра? От трудностей с Армандой?

Став неврастеником из-за перенапряжения ума, как скажут позже, Мольер изнурен, всё его раздражает. Нетерпеливый, усталый, удрученный неверностью Арманды — раз она сама хотела заключить этот брак, то почему не исполняет свой долг? — измотанный тем, что приходится тратить столько энергии, сил и времени на ответы на оскорбления, плутни, клевету — всё, что застопорило бы развитие труппы и обогащение ее членов, если вовремя не принять меры. Мольер должен отдохнуть, отойти отдел и если не удалиться из города, то пожить на природе, на берегу Сены. Кто знает? Он поселился в Отейе.

Отей

Мольер снял у Жака де Гру, господина де Бофора, квартиру в Отейе на углу улицы Планшетт и главной улицы — это напоминает ему деревенский приют Луи Крессе в Сент-Уане. Там он встречался с Клодом Шапелем, Никола Буало, Жаном де Лафонтеном. С ним живут его служанка Лафоре и повар. Гуляя вдоль Сены, он может отдохнуть, а главное — отдышаться.

Не в силах выносить царящего разврата, От общества людей уйду — и без возврата[129].

Вдали от театра и от Парижа Мольер наслаждается покоем. Мовилен прописал ему режим и диету: пить молоко, только молоко! Гулять, спать. Возле Сены и на холме Шайо легко дышится. Гуляя, он доходит до Лоншан и там, на ферме, присаживается выпить молока.

На эти вечера собираются друзья — настоящие: физик Жак Рого, художник Пьер Миньяр, Жан Батист Люлли. «Здесь блеска праздников придворных не ищите: одной любовью где живут, там про любовь одну поют!»[130] Философствуют, разговаривают без ссор, пока Клод не рухнет, мертвецки пьян.

Однажды вечером, чувствуя, что его друзья пьянеют все больше, Мольер простился с ними и пошел наверх спать. Там наверняка был Буало, конечно же Шапель, возможно, Люлли, Расин и Мишель Барон. Они заговорили о бессмысленности жизни. Шапель вернулся к Гассенди и Эпикуру, отвергая Декарта и его интеллектуальную «машинерию». Разговор вращался вокруг безнадежности, между «зачем всё это» и «почему бы нет». Им оставалось только оборвать свою жизнь и умереть тут же, бросившись в Сену. Была ночь. Они встали, пошатываясь, и вышли. Наметили план: они возьмут лодку и выедут на середину реки, чтобы вместе броситься в ледяную воду.

Барон в ужасе побежал к Мольеру, который совершенно спокойно спустился к друзьям и выразил им свое удивление и негодование: как?! Они приняли мудрое решение и не сказали ему об этом? Что? Они покончат с собой, совершат этот спасительный поступок без него? «Ну так пошли с нами», — сказал Шапель. «Только не в таком состоянии, — возразил Мольер. — Потому что когда весть о нашей смерти дойдет до людей, они скажут, что мы были не в себе и поступили так под действием выпивки». К Шапелю вдруг вернулась рассудительность и он добавил: «Да, господа, мы утопимся завтра утром, а пока давайте допьем оставшееся вино».

Будем, будем пить вино, Время слишком быстролетно: Надо, надо беззаботно Брать, что в жизни суждено! Темны реки забвенья волны: Там нет ни страсти, ни вина. А здесь бокалы полны, Так пей, так пей до дна! Пусть разумники порой Речи мудрые заводят, Наша мудрость к нам приходит Лишь с бутылкой и едой. Богатство, знания и слава Не избавляют от забот. Кто пьян, имеет право Сказать, что он живет! Лей, мальчик, лей, полнее наливай, Пока не перельется через край![131]

— неврастеник, желчный ревнивец, готовый наложить на себя руки? Вовсе нет: «…ведь и впрямь — какой простой исход: тихонько умереть, чтоб не было хлопот. Прием лечения спасительный и скорый. Меня так бесят вот такие разговоры!»[132]

Молочная диета слегка улучшила здоровье Мольера, но не его настроение. Большой любитель вина с самого окончания Клермонского коллежа, Мольер любил встречаться с Шапелем или Бернье в кабаке, чтобы поболтать и повеселиться, особенно в «Пти-Мор» или в «Серебряном экю» (на площади Мобер), где подают похлебку с лимонным соком, яичными желтками и зеленым вином, или в кабаке «Львиная яма» в доме 3 по улице Па-де-ла-Мюль, который держит Куафье. Пусть даже потом утром не вспомнить, что делали или говорили накануне: «Мы выпили вчера дурманного вина, и всё, что делал здесь, забыл я совершенно»[133]. И труппа тоже предавалась этому без удержу во время обсуждений или после удачных спектаклей. Латорильер, Гро-Рене, Лагранж, Мадлена любили собираться за бутылкой неразбавленного вина, как у короля. Это было время любви, потому что «вину и всем часам опасным вопреки обязан муж долг выполнять супруга»[134], или просто безудержного хохота:

Любовь не всё добро — нередко Она для нас бывает злом… Любовь осмеяна — так сами ж Мы посмеемся за вином!..[135]

С тех пор как он на диете, Мольер всё время голоден и часто раздражен. Присутствует ли он на пирушках своих товарищей? Да, и поначалу это его забавляет, потому что видит, как они нагружаются и постепенно уходят в отрыв. Как странно слышать голоса, которые вдруг становятся громоподобными, а языки развязываются, нижние челюсти отваливаются, а взгляды наполняются любовью, а потом гаснут. Один не замечает, что он орет во всю глотку, другой не видит, как борется со сном. Вид у них глупый и самоуверенный. Сганарель, пьяный с утра до вечера, был бы смешон, а еще смешнее, если бы он выдавал себя за важную птицу, например лекаря.

Никола Буало, настолько очарованный этим сельским уголком, что он позднее купит там дом, часто приходил гулять вместе с ним. Буало восхищается: «Научи меня, Мольер, где берешь ты эти рифмы, они сами за тобой увиваются толпой». Между ними четырнадцать лет разницы в возрасте, и младший — Буало — еще только стремится к славе. Хотя он уже знает все скрытые пружины мирка литераторов, королевскую пенсию он получит только через два года.

Его обворожил актер-драматург, причем в первую очередь писатель: его образованность, страсть к чтению, знание людей и проницательность суждений говорят о том, что написанное им переживет века, как творения Теренция или Плавта.

У него достаточно недругов и преследователей — есть на что пожаловаться. Ему колют глаза его мещанским происхождением, мещанским стилем, мещанскими взглядами. Только мещанина раздражает парижская толчея, из-за которой он не может спокойно отдыхать у себя дома. В чем только не упрекали Мольера! Да, он мещанин, но ему на это плевать. Он богат, очень богат. Но славу ему принесли не деньги, а аплодисменты. Никола Буало-Депрео никак не добьется известности. Он крутится в обществе, строчит стихи, но взлет ожидает его много позже, к сорока годам. Он восхищается Мольером, ловко обращающимся с рифмами, но еще больше его восхищает его манера вести и держать себя с непревзойденной естественностью.

Их дружба искренна. Буало еще молод, ему не хватает рассудительности для себя самого, но он умеет дать мудрый совет другим. Он побуждает Мольера уйти со сцены и сосредоточиться на сочинительстве. Не он первый так поступит: Ротру ведь вернулся в Дрё, а Корнель до 1662 года заправлял всем из Руана. Когда пишешь, надо спрятаться за страницами и сделать так, чтобы к тебе сами шли. Соблазнительный довод, к тому же тогда полагали, что Мольер сможет войти во Французскую академию. Но жить в провинции? Он и мысли об этом не допускает, представляя, что там его ждет:

Бал и большой оркестр, не шутка — две волынки…[136]

Мольер слишком хорошо знает французские города, чтобы принять такое решение. Ему нужны игра и признание. Всё взаимосвязано.

На самом деле он сомневается.

Он писал об этом в предисловии к «Смешным жеманницам» и подсказал эту мысль автору «Письма о комедии „Обманщик“»: пьесу пишут, чтобы произносить вслух. Мольер напечатал почти все свои произведения, чтобы защитить их от воров, молодых честолюбцев вроде Бурсо, которые копируют и высмеивают его, а не чтобы составить собрание сочинений.

О его пьесах говорят при дворе и в свете, потому что на них приходят насладиться декорациями, костюмами, движениями актеров и танцами, изяществом женщин, комизмом Сганареля, Маскариля или старика, помыкающего своими домочадцами в приступе безумия. Приходят посмотреть, как он вращает глазами, вопит, икает и в свойственной ему одному манере топочет ногами, раздражается. Веселье нельзя записать, думает он, его играют, им живут. Служа тексту, актер спасает драматурга.

И еще у него есть положение в обществе.

Когда тебя не видят, то быстро забывают. Публика любит новинки, вечно требует удивительного. Должен ли автор показываться на люди или, как говорит Буало, уметь удалиться? Что значит для автора умело являться на глаза? Писатели соперничают перед публикой? Тем лучше, они обмениваются идеями. Буало по душе эти встречи, когда спорят, но не дерутся.

Ни Мольер, ни Буало не видали воочию Голубую комнату прекрасной Артенисы (анаграмма Катрин — Catherine — Arthénice, — супруги Шарля д’Анженна, маркиза де Рамбуйе) на улице Сен-Тома-дю-Лувр, потому что она опустела после Фронды. Артениса умерла в 1665 году, когда были созданы «Дон Жуан» и «Любовь-целительница», но она принимала у себя самые тонкие умы, если не самых влиятельных людей, — Вуатюра, Монтозье, Менажа, Бенсерада, Конрара (первого постоянного секретаря Французской академии), аббата Котена, Тальмана де Рео, Корнеля, Боссюэ и, конечно, Шаплена. На этих трапезах составлялись репутации, принимались решения о предоставлении содержания. Почему там не видали его, Мольера? Потому что он не выносил тщеславия и этих людей, которые создают и рушат чужую репутацию и славу, лишь бы самим ничего не делать. Встречаться с аббатом Котеном? С Шапленом? Конраром? Менажем, «который в алькове госпожи де Рамбуйе чистил себе зубы довольно грязным платком на протяжении всего визита»?[137] Так ли уж обязательно, чтобы тебя ценили несколько человек, когда тебе каждый день рукоплещет партер, а король тебя вознаграждает?

Но настоящая причина, по которой он не может вернуться туда, — боязнь грубого обращения. Он еще не забыл тот вечер в 1662 году, когда захотел покрасоваться после успеха «Школы жен»: маршал де Лафейяд схватил его за шею и, приговаривая «Пирожок, Мольер, пирожок!», стал тереть его лицом о свои жесткие пуговицы с острыми краями, ободрав ему в кровь всё лицо. Он слишком раздражал на сцене, слишком явно указывал на людей, слишком громко обвинял нравы, чтобы его не хотелось раздавить. В каждом салоне был свой святоша или «такие недотроги, чья честь пускает в ход и когти, и клыки, и всякого, чуть что, готова рвать в клочки»[138].

«Критикой „Школы жен“» в покоях самой королевы-матери! Просто сыграть в ее апартаментах, когда зрители сидят в метре от тебя. Это всё равно что беседа, только записанная на бумаге, и ею восхищаются, потому что все становятся актерами. Такие визиты приносят больший доход, чем представления в Пале-Рояле, потому что сборы обеспечены заранее.

Даже на улице лучше лишний раз не обращать на себя внимание. Ему свистят вслед, кашляют, передразнивая.

Как же тогда отказаться от театра, и ради чего? Чтобы поправить здоровье? Что лучше: умереть молодым и счастливым или старым и сварливым? Не является ли театр тем самым странным недугом, который отнимает у него дыхание и скоро доконает?

Как, остаться среди коров, кур, лугов, вдали от блеска сцены и раскатов смеха? Разве он не нужен? Как там сейчас Арманда?

разучили роли, что Латорильер расскажет ему о спектаклях, и чувствует, что Арманда в очередной раз ему солжет.

Арманда блистает и позволяет себя любить. Как бы ему хотелось ее ненавидеть! Он может открыться в этом Клоду Шапелю:

— Пожалуйста, говори мне о ней как можно больше дурного. Выстави мне ее в самом черном свете и, чтобы вызвать во мне отвращение, старательно оттени все ее недостатки.

— Ее недостатки, сударь? Да ведь это же ломака, смазливая вертихвостка, — нашли, право, в кого влюбиться! Ничего особенного я в ней не вижу: есть сотни девушек гораздо лучше ее. Во-первых, глазки у нее маленькие.

— Верно, глаза у нее небольшие, зато это единственные в мире глаза: столько в них огня, так они блестят, пронизывают, умиляют.

— Рот у нее большой.

— Да, но он таит в себе особую прелесть: этот ротик невольно волнует, в нем столько пленительного, чарующего, что с ним никакой другой не сравнится.

— Ростом она невелика.

— Да, но зато изящна и хорошо сложена.

— В речах и движениях умышленно небрежна.

— Верно, но это придает ей своеобразное очарование. Держит она себя обворожительно, в ней так много обаяния, что не покориться ей невозможно.

— Что касается ума…

— Ах, Ковьель, какой у нее тонкий, какой живой ум!

— Говорит она…

— Говорит она чудесно.

— Она всегда серьезна.

— А тебе надо, чтобы она была смешлива, чтобы она была хохотуньей? Что же может быть несноснее женщины, которая всегда готова смеяться?

— Но ведь она самая капризная женщина в мире.

— Да, она с капризами, тут я с тобой согласен, но красавица всё может себе позволить, красавице всё можно простить.

— Ну, значит, вы ее, как видно, никогда не разлюбите[139].

Говорят ли они между собой о потребности нравиться? Признается ли она ему в своих проступках, о которых повсюду говорят? Жан Батист прекрасно понимает, что с ней происходит. Жизнь всегда более жестока, чем театр. Не Арманда ли это говорит: «Да, я поступила дурно, еще раз повторяю: вы рассердились на меня за дело — я воспользовалась вашим сном и вышла на свидание к известному вам человеку. Но ведь всё это простительно в моем возрасте: это увлечение молодой женщины, которая так мало видела в жизни, которая едва успела вступить в свет; это одна из тех вольностей, которые позволяешь себе без злого умысла, в которых нет ничего такого, чтобы…»[140] Он страдает — он, так потешавшийся над рогоносцами. И что же — запереть ее дома, в четырех стенах, чтобы избежать взглядов чужих людей, которые и так пожирают ее глазами в театре? Она ни за что на это не согласится, даже из любви к нему или просто из уважения:

«Я вам прямо скажу: я не намерена уходить от мира и хоронить себя заживо подле своего супруга. Как вам это понравится! Только из-за того, что кому-то заблагорассудилось на нас жениться, всё для нас должно быть кончено и мы обязаны порвать всякую связь с живыми людьми? До чего доходит тиранство господ мужей, просто удивительно! Это, конечно, очень мило с их стороны — желать, чтобы жены их умерли для светских развлечений и жили только для них, ну а по-моему, это смешно. Я вовсе не собираюсь умирать такой молодой»[141].

Разговор двух глухих, который невозможно продолжать, потому что, хотя Мольер и постарел, он помнит, к чему всегда стремился: «В любви я люблю свободу, ты это знаешь, и никогда бы не решился запереть свою в четырех стенах. Я двадцать раз говорил тебе: у меня врожденная склонность отдаваться всему тому, что меня привлекает»[142]. Мольер рогат? Хуже того: брошен, покинут.

Как! Воспитанием ее руководить, За нею с нежностью, заботами следить. Ей с детства дать и кров, и пищу, и одежду. Лелея в ней свою нежнейшую надежду, С волненьем созерцать ее красы расцвет И для себя беречь ее тринадцать лет, — Чтоб сердце отдала она молокососу, Чтоб он ее украл, едва не из-под носу, В то время как почти свершен меж нами брак![143]

«Я не расстанусь со своими милыми привычками, но постараюсь таиться и развлекаться без шума». Она ему изменяет? Пусть, но только без шума.

Полюбил ли он Отей? Да, без сомнения. Как некогда Луи де Крессе в Сент-Уане, он немного задержался там, чтобы пожить на природе, в ее умиротворяющем ритме: читать без помех, гулять без толкотни, дышать без проблем.

Мне сладок, как и вам, покойный уголок, Где город позабыть возможно на чуток.

И жизнь продолжается.

Слишком важное дело

«Аттилы» принесла больше тысячи ливров. Давно пора повторить былой успех. 5 августа 1667 года в Пале-Рояле представляют «Тартюфа». Сборы составили 1890 ливров. Секрета никакого нет: этот шедевр привлекает парижскую публику, потому что у него вкус запретного плода. Людовик XIV уехал в Лилль, в военный поход. Ничего страшного, что его нет: он знает эту пьесу.

На следующее утро явился судебный исполнитель парижского парламента и запретил пьесу именем первого председателя господина де Ламуаньона — единственной власти в отсутствие короля. Военные сорвали со стен афиши. Где искать помощи?

Никола Буало хорошо знает первого председателя и убеждает Мольера добиваться личного приема в его собственном особняке — в доме 24 по улице Паве (Мощеной). Вот как рассказывает об этом Буало:

«Однажды утром мы отправились к господину де Ламуаньону, и Мольер изложил ему цель нашего визита. Господин председатель ответил ему так: „Сударь, я высоко ценю ваши заслуги, я знаю, что вы не только превосходный актер, но и весьма умелый человек, делающий честь вашей профессии и Франции. Однако при всем моем расположении к вам я не смог бы разрешить вам играть вашу комедию.

Я убежден, что она прекрасна и поучительна, но комедиантам не подобает поучать людей в том, что касается христианской морали и религии: не дело театра проповедовать Евангелие. Когда вернется король, он позволит вам, если сочтет нужным, представлять ‘Тартюфа’…“ Мольер, не ожидавший таких слов, был совершенно сбит с толку и не нашелся, что ответить господину первому председателю. Он всё же попытался ему доказать, что его комедия совершенно невинна и что он переработал ее со всеми предосторожностями, коих требует деликатность темы. Но как ни старался, он лишь пробормотал что-то невнятное, не сумев совладать с замешательством, в которое его вверг господин первый председатель. Сей мудрый магистрат, послушав его некоторое время, дал ему понять изящным отказом, что не намерен отменять отданных приказаний, и сказал на прощанье: „Сударь, вы видите, что уже скоро полдень: если я промедлю долее, то опоздаю к обедне“. Мольер удалился, недовольный собой, однако не сетуя на господина де Ламуаньона, потому что винил во всем себя. Всё дурное настроение Мольера обрушилось на господина архиепископа (монсеньора де Перефикса), который был в его глазах главой заговора святош, вредивших ему».

Этот вопрос не дает автору покоя, потому что в тексте не содержится никаких нападок на Церковь. Лицемер — развращенный святоша. Это ведь смешно, разве нет? Вокруг пьесы раздули скандал, но для нее это слишком много чести! Мольер никогда бы не позволил себе и половины того, в чем его упрекают. Неужели он не знает, что Ламуаньон состоит в Братстве Святого Причастия?

Попав в тупик, Мольер может рассчитывать только на короля. Ход рискованный, но актеры побуждают его поговорить с королем, по меньшей мере, изложить ему факты. Перед ним-то он не растеряется, они слишком хорошо знают друг друга. Мольер не хочет докучать монарху, занятому международными делами, войной, военными лагерями и скачками по полям сражений. Лагранжу и Латорильеру поручили доставить королю послание — прошение, нижайшую просьбу, которая звучит как почтительный крик о помощи. Король их выслушает, узнает, в этом нет сомнений: в свое время они очень изящно разыграли на пару тайны его сердца в «Принцессе Элиды». Они стали готовиться к поездке (которая обойдется труппе в тысячу ливров), в то время как Мольер писал письмо на полторы страницы, взвешивая каждое слово:

«Сир!

С моей стороны большая дерзость докучать великому монарху в разгар его славных завоеваний, но в моем положении, Сир, мне негде искать защиты, кроме как там, куда я за ней обращаюсь. К кому мне обратиться, ища спасения от одолевающей меня силы и власти, как не к источнику всякой силы и власти, справедливому творцу непререкаемых решений, государю, который всем нам судья и господин?

„Обманщик“ и нарядил главного героя в одежду светского человека; напрасно я наделил его маленькой шляпой, длинными волосами, широким воротником, шпагой и кружевами под камзолом, кое-что смягчил во многих местах и тщательно вымарал всё, что могло стать хоть тенью намека на знаменитые оригиналы портрета, который я намеревался создать, — всё ото ни к чему не привело. Заговор сложился на основе простых предположений. Они нашли способ провести умы, которые во всех прочих вещах претендуют на проницательность и никогда не позволяют себя обмануть. Моя комедия только вышла, как сразу была сражена ударом власти, коя должна внушать почтение, и всё, что я мог сделать, чтобы спастись самому от этой бури, — сказать, что Ваше Величество по доброте своей разрешил мне ее представлять, и потому я не счел нужным испрашивать позволение у других, поскольку лишь он один мог мне это запретить.

людей, которые тем быстрее поддаются на обман, что судят о других по себе. Они обладают искусством расцвечивать яркими красками все свои намерения. Какой бы вид они на себя ни напускали, их волнуют вовсе не интересы Господа; они достаточно это доказали, допустив много раз сыграть другие комедии и не возразив на это ни слова. Те пьесы нападали только на благочестие и религию, до которых им мало дела; но эта нападает на них самих, чего они уже не могут стерпеть. Они не простят мне, что я раскрываю их обман на глазах у всего света; наверняка Вашему Величеству не преминут донести, что все возмущены моей комедией. Но правда в том, Сир, что весь Париж возмущен лишь ее запретом, что самые щепетильные люди сочли ее представление полезным и удивились тому, что люди, известные своей порядочностью, так преклоняются перед теми, кто должен был бы являться нашей честью, но столь далеки от истинного благочестия, на которое они претендуют.

Почтительно ожидаю приговора Вашего Величества по этому делу; но знайте, Сир, что мне не пристало даже думать о создании комедий, если превосходство на стороне Тартюфов, если они сочтут своим правом преследовать меня, как никогда, и противодействовать самым невинным вещам, выходящим из-под моего пера.

Да соизволит Ваше Величество в доброте своей даровать мне защиту от их ядовитых нападок, и да смогу я, когда вы вернетесь из столь славной кампании, развлечь Ваше Величество от тягот завоеваний невинными развлечениями после столь благородных трудов, рассмешив монарха, который заставляет трепетать всю Европу!»

Король не выказал раздражения, читая послание. Он даже дал однозначный ответ, переданный Лагранжем: «Его Величество велел нам сказать, что по возвращении рассмотрит пьесу „Тартюф“ и что мы будем ее играть». Он не выказал никакого признака нетерпения, не высказал никакого упрека актерам, явившимся говорить с ним о комедии у поля битвы, на котором решается судьба Франции. Но его окружение наверняка встревожилось апломбом Мольера, который напомнил о себе королю, презрев иерархию, установленную на время его отсутствия. Перепрыгнуть через голову председателя парламента и хуже того — Церкви значит нарушить субординацию и порядок, заведенный в королевстве. Надо как можно скорее предпринять ответные шаги и торжественно заклеймить злодея. Поскольку дело передано на рассмотрение короля, ни один политик не может о нем высказываться. Никто не вправе наставлять короля, кроме Того, от кого он получил свою власть, через одного из своих служителей.

Этим служителем будет Ардуэн де Перефикс, бывший наставник короля, архиепископ Парижский. Сам ли он составил свой ордонанс, в котором явственно читаются логика Братства Святого Причастия и злоба Конти? Предоставим судить об этом читателю.

«Ардуэн, милостию Божией и Святого папского престола архиепископ Парижский, всем кюре и викариям этого города и пригорода, Спасение в Господе нашем.

Как было нам донесено попечителем, в пятницу пятого числа сего месяца на одном из театров сего города представили, под названием „Обманщик“, весьма опасную комедию, коя способна повредить религии, поскольку, под предлогом обличения лицемерия или ложного благочестия, позволяет огульно обвинять в них всех, кто выказывает истинную набожность, подвергая их, таким образом, насмешкам и постоянным клеветам со стороны вольнодумцев, и дабы прекратить столь великое зло, могущее совратить слабые души и сбить их с пути добродетели, оный попечитель попросил нас запретить всем жителям нашей епархии представлять, под каким бы то ни было названием, вышеупомянутую комедию, читать ее или слушать прилюдно или приватно под страхом отлучения от Церкви.

Зная, как опасно допустить, чтобы истинное благочестие было уязвлено столь возмутительным представлением, и что сам король прежде наложил на нее явный запрет, и учитывая, что в то время, когда великий монарх подвергает свою жизнь опасности ради блага своего государства, а наш главный долг — призывать всех порядочных людей нашей епархии беспрерывно молиться за сохранение его священной особы и за успех его оружия, было бы нечестиво предаваться зрелищам, способным навлечь на нас гнев Провидения: мы запрещаем ныне и впредь всякому жителю нашей епархии представлять, читать, / слушать или декламировать оную комедию прилюдно или приватно, под каким бы то ни было названием и предлогом, под страхом отлучения от Церкви.

Поручаем протоиереям церквей Святой Марии Магдалины и Святого Северина довести до вашего сведения настоящий ордонанс, коий вам следует обнародовать во время проповеди сразу после получения, внушив вашей пастве, как важно для их спасения не присутствовать при представлении или чтении оной или ей подобной комедии.

Подпись: Ардуэн, архиепископ Парижский».

Позиция ясна. Его больше не смогут упрекнуть, что он некогда принизил значение анафемы Олье, кюре из церкви Сен-Сюльпис, в глазах короля и в особенности Анны Австрийской и позволил театру заполонить двор. Его злоба к «Тартюфу» соразмерна раскаянию перед Олье.

«Мы утомляем Небо нашими мольбами», — скажет Лафонтен, пытающийся утишить страсти. И всё же отлучение от Церкви — вопрос исключительно канонического права, и король здесь не властен… Не в первый и не в последний раз священнослужитель пытается создать проблемы светской власти.

* * *

Церковные трения раздражают Людовика XIV. Они происходят от амбиций тех и других и религиозных раздоров, которые издавна натравляют французов друг на друга. Они пробуждают борьбу между янсенистами и иезуитами, католиками и протестантами, христианами и вольнодумцами. В центре нескончаемого спора — вопрос о спасении и благодати. «Невыразимое и непостижимое таинство благодати, недоступное нашему уму и необъяснимое, как таинство Троицы, стало камнем преткновения для Церкви, поскольку система святого Августина с самого своего появления нашла себе противников», — писал Луи де Рувруа, герцог де Сен-Симон.

совести, столь дорогой иезуитам. От духовности до нравственности — один шаг; между нравственностью и дисциплинарными рамками грань тонка, и как соблазнительно переступить ее для тех, кто хочет руководить душами, вместо того чтобы направлять их.

Представление о королевской власти истирается за счет помарок, вносимых святошами. Ришелье, а затем Мазарини предостерегали молодого короля от религиозного течения, способного соединиться с протестантами, навязать новые правила и принести на вершину государства единственную правду.

Все знали, что к янсенистам примкнула часть элиты королевства, древняя аристократия, участвовавшая во Фронде. За несколько лет до «Тартюфа» Людовик XIV написал: «Я буду стараться уничтожить янсенизм и рассеять общества, где бродит этот новый дух, возможно, питающие добрые намерения, но не ведающие или не желающие знать опасных его последствий». Загадочные слова, которые можно истолковать с политической точки зрения (никакой оппозиции) или духовной (никакого сектантства в королевстве).

Религиозная мысль во Франции всегда подпитывалась явным противоречием между учением о свободной воле (индивидуалистическая черта французского характера), согласием без рассуждения (патриотическая, даже шовинистическая черта) и мистицизмом (гений христианства на французский манер). И поскольку во Франции всё обращается в политику из-за отчаянного и неуемного желания править своим мирком, это противоречие постоянно раздирает людей до сих пор. В XVII веке король был единственным гарантом целостности и единства, пока сохранял свою власть, а о его жизни не позволено было судить никому, кроме Бога.

Людовику XIV надо было навязать религию по-французски, упорядоченную и естественную, как сады Ле-Нотра. Следуя советам Ламота Левайе, чье влияние было основано на почтении к Ришелье, Мазарини и королеве-матери, король не запрещал разногласий, но усмирял крайности. Нужно ли, как считают янсенисты, подчинить античную философию католической догме? Является ли вольнодумством изображение на холсте, на сцене и в танце великих мифологических героев? Язычество Олимпа не умаляет ценности жертвы, принесенной на Голгофе: это неравнозначные величины, и можно почитать Сына Господня, не отметая аллегорий Античности. Людовик XIV не считает богохульством представлять богов, играть Нептуна или Юпитера. Он вполне мог бы сказать:

— это да; Но с небом человек устроится всегда. Для разных случаев, встречающихся в мире. Наука есть о том, как совесть сделать шире И как оправдывать греховные дела Тем, что в намеренье не заключалось зла[145].

Злоба духовенства во главе с Ардуэном де Перефиксом, дворянства с Конти, чиновников с Ламуаньоном противостояла его стремлению к разумному равновесию в религиозной доктрине: «Конечно, всякому не верьте без разбору и будьте вдумчивы, произнося свой суд». Более того, обнаружились разветвления и сети, ускользавшие от него и, возможно, подпитывавшиеся требованиями Фронды. Даже распущенное, Братство Святого Причастия действует, плетет заговоры против его идеала жизни и равновесия. Попытка прижать к ногтю клерикалов, возвещающих непреложную истину, сопряжена с риском подвергнуть угрозе свою власть. Но главное — вызвать гнев королевы-матери.

Значит, нужно, чтобы «Тартюфа» играли. Но не абы как. Прямо сейчас? Это было бы проявлением преступной беспечности. Позже? Тогда бы оппозиция успела сориентироваться. Пусть Мольер трудится над другими пьесами, пусть оставит «Дон Жуана» и стычки с небесами, пусть вновь обратится к великолепию и смеху, веселости и танцам, тогда его «Обманщик» ни у кого больше не вызовет зубовного скрежета.

Из «Тартюфа» раздули дело, выходящее за рамки его понимания. Политика? Он слишком хорошо знает людей: кипение страстей вызвано чисто человеческими причинами, как это ни грустно. Принц Конти, обвиняя его, хотел вызвать доверие к собственному обращению, над которым многие смеялись.

Братство Святого Причастия? В нем мерещатся заговорщики, потому что это тайное общество. Еще в 1644 году кюре церкви Сен-Сюльпис выявил в «Блистательном театре» извращенность. В чем же? В том, что природа вступала в свои права на сцене? Что за грех показывать людей такими, каковы они есть, чтобы насмешить партер? А как говорит Тартюф, «кто грешит в тиши, греха не совершает». Значит, надо молчать?

человеческой глупостью. Он потешается над собой, играя Альцеста и заявляя во всеуслышание, что мир соткан из предательства и легкомыслия, но всё же причин для огорчений предостаточно. К раздражению от лживых слов добавляется уход друзей. Дюпарк, Маркиза Дюпарк, настоящий оплот труппы, источник неистощимого обаяния, очарование взглядов и чувств, подписала контракт с Бургундским отелем. О, она уже не в первый раз переходит на сторону врага. Она уже вернулась обратно через год, когда они вместе с мужем Вертело попробовали играть трагедии в стиле Монфлери. Но теперь ее уход окончательный, из-за ее любовника, который пишет для нее главные роли, — Жана Расина! Она начала репетировать, теперь ее уже ничто не удержит — ни воспоминания, ни нежность. Она будет играть Андромаху.

Конечно, каждый волен поступать, как ему вздумается, но этот уход обострил ревность Мольера. Уйдя от него, Маркиза не просто перешла к конкурентам, она подорвала семейный дух труппы, царивший со времен «Блистательного театра» до сегодняшнего дня. Роли распределялись в процессе обсуждения; Мольер писал их на заказ. «Без сомнения, когда он сочиняет, то представляет их в уме», — отмечал Гере. Отсутствие Маркизы означает, что придется переделать ее роли и писать теперь без нее.

Хотя она не первая ушла из Пале-Рояля, с ее уходом воцарилась какая-то неловкость. В пьесах Мольера женщинам никогда не отводилась первая роль, хотя в жизни они ее даже превосходили. На сцене все они вьются вокруг него. Он обогащает их, но запрещает им блистать. Мадлена поняла это слишком поздно, в сорок два года, когда уже не оставалось времени осуществить мечту, с какой она дебютировала в пьесах Ротру и Тристана Лермита. Оставалась де Бри — великая Катрин, точеное тело которой еще иногда отдавалось Мольеру, и он брал его без настоящей любви, но с той же радостью. Ни Арманда, ни Мадлена не попрекнули бы его этим.

В декабре в театре Пале-Рояля поставили новую пьесу — «Клеопатру» Латорильера. Это важно: новую пьесу написал не Мольер, постановка произведения одного из членов труппы укрепит дух Пале-Рояля, его марку. Не один лишь директор вправе творить. Мольер каждому предоставляет шанс и помогает по мере надобности. А главное — он хочет заявить о сплоченности труппы, его труппы, поколебленной уходом Маркизы Дюпарк. Безвозвратным уходом, как все понимали.

Примечания.

109. Там же.

110. Тартюф. Действие 1, явление 5.

111. Эта улица была на месте нынешней стеклянной пирамиды во дворе Лувра, выходя к самой Сене.

112.. Мизантроп. Действие 1, явление 1.

114. Там же. Действие 5, явление 7.

115. Любовь-целительница. Действие 3, явление 1.

116. Мнимый больной. Действие 3, явление 3.

117. Дон Жуан. Действие 3, явление 1.

120. Любовь-целительница. Действие 2, явление 1.

121. Дон Жуан. Действие 2, явление 1.

122. Скупой. Действие 1, явление 5.

’Эскарбаньяс. Действие 1, явление 1.

124. Смешные жеманницы. Явление 11.

125. Мизантроп. Действие 1, явление 1.

126. Графиня д’Эскарбаньяс. Действие 1, явление 8.

127. Мещанин во дворянстве. Действие 1, явление 2.

129. Мизантроп. Действие 5, явление 1.

130. Блистательные любовники. Пролог.

131. Мещанин во дворянстве. Действие 4, явление 1.

132. Тартюф. Действие 2, явление 3.

134. Там же.

135. Блистательные любовники. Интермедия 3.

136. Тартюф. Действие 2, явление 3.

137. Де Рео Тальман. Занимательные истории.

139. Мещанин во дворянстве. Действие 3, явление 9.

141. Там же. Действие 2, явление 3.

142. Дон Жуан. Действие 3, явление 6.

144. Янсений (Корнелий Янсен, 1585–1638) — голландский католический богослов, епископ Ипернский с 1636 года. Учение Янсения о предопределении благодати, изложенное в его книге об Августине и противостоящее доктрине иезуитов, послужило толчком к возникновению религиозного течения янсенистов во Франции и Нидерландах. (Прим. пер.)

145. Тартюф. Действие 4, явление 5.