Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Первая часть (3)

3

Ла Рошпо старался как мог, но так как, в ответ на предлагаемые им меры, Месьё все только откладывал или отговаривался невозможностью их исполнить, тот придумал способ, без сомнения рискованный, но как это бывает обыкновенно в деяниях чрезвычайных, менее рискованный, нежели это казалось с первого взгляда.

Кардинал де Ришельё должен был совершить обряд крещения над Мадемуазель [49], которую, разумеется, давно уже окрестили, но еще не состоялась торжественная церемония. Для этой цели Кардинал намеревался прибыть в Тюильри [50], где находились покои Мадемуазель, и крещение должно было состояться в часовне. Ла Рошпо предложил по-прежнему неустанно убеждать Месьё в необходимости разделаться с Кардиналом, однако менее обычного входить в подробности задуманного, чтобы лучше сохранить тайну; довольствоваться в разговорах с ним общими рассуждениями, чтобы приучить его к этой мысли и иметь возможность в нужную минуту сказать ему, что от него ничего не утаили, — многократный опыт подтверждает, что услужить Месьё можно лишь таким способом, и сам герцог не однажды признавался в этом ему, Ла Рошпо; следовательно, остается лишь завербовать храбрецов, способных на решительные действия, под предлогом любовного похищения обеспечить подставы на дороге в Седан, исполнить задуманное именем Месьё и в его присутствии в часовне в самый день церемонии; Месьё одобрит содеянное от всей души, едва оно совершится, и мы тотчас увезем его на перекладных в Седан, покуда двор, где министров охватит растерянность, а Король обрадуется избавлению от своего тирана, будет думать более о том, чтобы искать в Месьё, нежели о том, чтобы его преследовать. Так выглядел план Ла Рошпо; в нем не было ничего невозможного — я почувствовал это по впечатлению, сделанному на меня близкой надеждой его исполнить и весьма отличному от того, какое рождали во мне умозрительные рассуждения об этом предмете.

Должно быть, сотни раз вместе с Ла Рошпо я осуждал бездействие Месьё и графа Суассонского в Амьене. Но едва для меня самого настала минута действовать, иначе говоря исполнить умысел, который я же и заронил в душу Ла Рошпо, меня охватило неизъяснимое чувство, сродни страху. Я принял его за угрызения совести. Не знаю, обманывался ли я, но воображение рисовало мне убийство духовной особы, Кардинала. Ла Рошпо посмеялся надо мной. «На войне вы не решитесь взять приступом город из боязни перебить спящих», — сказал он мне. Я устыдился своих колебаний и согласился на преступление, которое в моих глазах освещали великие примеры, а грозившая нам великая опасность оправдывала и возвышала. Мы приняли решение и согласились о подробностях. В тот же вечер я заручился поддержкой Ланнуа, который известен вам ныне при дворе под именем маркиза де Пьенна. Ла Рошпо привлек к делу Ла Фретта, маркиза де Буази, Л'Эстурвиля, преданность которых Месьё и ненависть к Кардиналу были ему известны. Мы сделали все приготовления. Успех был верный, хотя опасность нам грозила великая; впрочем, мы вправе были надеяться ее избегнуть, потому что гвардейцы Месьё, находившиеся во внутренних покоях, без сомнения, поддержали бы нас против гвардейцев Кардинала, которые должны были оставаться у дверей.

— не то он сам, не то Мадемуазель, теперь я уже в точности не помню. Церемония была отложена[ 51], удобного случая больше не представилось. Месьё вернулся в Блуа, а маркиз де Буази объявил нам, что никогда нас не выдаст, но отныне не станет с нами соумышлять, потому что Кардинал удостоил его не знаю уж какой милости.

Признаюсь вам, предприятие это, которое, если бы оно удалось, покрыло бы нас славой, никогда не было мне по душе. Оно не пробуждало во мне таких угрызений совести, как два прегрешения против морали, о которых я рассказал вам выше, и, однако, я от всего сердца желал бы никогда в нем не участвовать. В Древнем Риме оно заслужило бы почести, но не за то почитаю я Древний Рим[ 52].

Участие в заговоре часто бывает безрассудством, но оно как ничто другое способно нас потом образумить, по крайней мере на известное время: поскольку в подобных предприятиях опасность продолжается долго спустя, мы остаемся до некоторых пор осторожными и сдержанными.

Граф Ла Рошпо, видя, что наш заговор не удался, на семь или восемь месяцев удалился к себе в Коммерси[ 53]. Маркиз де Буази отправился к своему отцу герцогу де Руанне в Пуату; Пьенн, Ла Фретт и Л'Эстурвиль разъехались по домам. Мои привязанности удерживали меня в Париже, но я вел себя скромно и сдержанно, все дни посвящая ученым занятиям, а если изредка и показывался на людях, то держался как подобает праведному пастырю. Мы все соблюдали такую осторожность, что во времена кардинала де Ришельё, который был самым осведомленным министром на свете, никто ни разу не проведал о нашем умысле. По неосторожности Ла Фретта и Л'Эстурвиля он вышел наружу после смерти Кардинала. Я говорю «по неосторожности», ибо нет ничего более неблагоразумного, нежели хвалиться способностью совершить поступок, которого пример может быть сочтен опасным.

Некоторое время спустя выступление графа Суассонского извлекло нас из наших нор, звуки его труб заставили нас встрепенуться. Но, повествуя о Графе, следует возвратиться несколько вспять.

и обещал не предпринимать ничего противного королевской пользе во все время пребывания своего в этих местах. Он, без сомнения, ни на волос не отступил от данного Королю слова, не соблазнясь никакими посулами Испании и Империи и даже отвергнув с негодованием советы Сент-Ибара и Бардувиля, которые подбивали его поднять мятеж. Состоявший у него на службе Кампион, которого он оставил в Париже, чтобы в случае необходимости тот вел его дела при дворе, по приказанию Графа посвятил меня в эти подробности; вспоминаю, в частности, письмо, которое Граф однажды написал ему и где я прочитал следующие слова: «Люди, вам известные, прилагают все старания, чтобы понудить меня заключить соглашение с врагами; они винят меня в слабодушии, потому что меня страшит пример Шарля Бурбонского и Робера д'Артуа». Кампиону приказано было показать мне письмо и спросить моего мнения. Я тут же взял перо и там, где в ответном письме, начатом Кампионом, оставался свободный уголок, написал: «А я виню их в безрассудстве». Случилось это в самый день моего отъезда в Италию. А написал я так вот по какой причине.

Граф Суассонский обладал в самой высокой степени, какая доступна смертным, той смелостью души, что обычно зовется доблестью, но он не обладал даже в самой малой мере той смелостью ума, которая зовется решимостью. Первое свойство — довольно распространенное и даже заурядное, второе встречается редко, и даже реже, чем это можно предположить, — однако для великого дела оно еще более необходимо, нежели первое; а какое дело может равняться с тем, чтобы руководить партией? Руководство армией требует несравненно меньшего числа пружин, руководство государством большего, но пружины эти далеко не столь хрупки и щекотливы. Наконец, я убежден, что для истинного предводителя партии потребно более великих достоинств, нежели для истинного властителя мира, и в ряду этих великих достоинств решимость идет об руку с силой понятия; я имею в виду понятие героическое, важнейшее назначение которого — отличать необыкновенное от неисполнимого. Граф Суассонский не обладал и крупицей такого рода понятия, какое даже великим умам присуще весьма редко, хотя одни лишь великие умы и бывают им наделены. Его же ум был посредственный и, следовательно, подвержен несправедливым подозрениям, а подобный нрав являет собой крайнюю противоположность тому, каким должен быть истинный предводитель партии, для кого всего более необходимо, даже имея основания не доверять кому-то, уметь во многих случаях подавить это недоверие и всегда его скрыть.

Вот что побуждало меня не соглашаться с теми, кто желал, чтобы граф Суассонский начал гражданскую войну. Варикарвиль, наиболее разумный и наименее отчаянный из всех знатных дворян, близких к Графу, говорил мне впоследствии, что, увидев слова, приписанные мной к письму Кампиона в тот самый день, когда я уезжал в Италию, сразу понял, что заставило меня так рассудить вопреки собственной моей наклонности.

В продолжение всего этого года, а также последующего, не столько сила собственного характера, сколько мудрые советы Варикарвиля помогли Графу устоять против натиска испанцев и домогательств своих приближенных. Но ничто не могло оградить его от неусыпной подозрительности кардинала де Ришельё, именем Короля то и дело докучавшего ему требованием объяснений. Рассказывать подробности было бы слишком долго, скажу лишь, что министр против собственных интересов толкнул Графа на гражданскую войну вздорными придирками, которыми те, кто в известной мере взыскан Фортуной, не упускают случая досадить обойденным ею.

Поскольку раздражение умов сделалось сильнее обычного, Граф приказал мне тайно явиться в Седан. Я свиделся с ним ночью в замке, где он  возможно из письма, узнать о положении дел в Париже. Мой ответ не мог не доставить ему удовольствия. Я сказал, и это было правдой, что его любят, почитают, боготворят, а его врага страшатся и ненавидят. Герцог Буйонский, который во что бы то ни стало желал разрыва с двором, воспользовался случаем, чтобы преувеличить выгоду этого обстоятельства. Сент-Ибар горячо поддержал его. Варикарвиль энергически оспаривал.

Я был слишком молод, чтобы изъяснять свое мнение. Но Граф этого потребовал, и я взял на себя смелость высказать ему, что принцу крови должно скорее начать гражданскую войну, нежели поступиться хоть в малой степени своим добрым именем или достоинством; однако лишь попечение о добром имени и достоинстве может послужить оправданием междоусобицы, ибо, начав ее, он рискует и тем и другим, если ни то, ни другое не вынуждают его к мятежу; Графа же ничто решительно к этому не вынуждает; пребывание в Седане избавляет его от низостей, на какие двор покушался толкнуть его, добиваясь, к примеру, его согласия на неравный брак с родственницей Кардинала; ненависть, какую питают к министру, и даже само изгнание окружило Графа общественной благосклонностью, а поддержать ее всегда легче бездействием, нежели деятельностью, ибо слава деяния зависит от успеха, за который никто не может поручиться; зато слава, какую в подобных обстоятельствах приносит бездеятельность, всегда надежна, поскольку зиждится на ненависти к правительству, никогда не утихающей в обществе; по моему мнению, перед лицом всей Европы Графу более приличествует искать опоры против козней министра, столь могущественного, как кардинал де Ришельё, в собственной своей силе, то есть в силе своей добродетели, ему, повторяю, приличествует более противостоять Кардиналу благоразумным и мудрым своим поведением, нежели разжигать пламя, последствия которого весьма ненадежны; правительство Кардинала и вправду вызывает ненависть, но я не нахожу, чтобы ненависть эта достигла уже высшей точки, необходимой для свершения великих революций; Его Преосвященство стал часто хворать, и, если он погибнет от болезни, Граф выиграет в глазах Короля и народа, доказав им, что, располагая такою силою, какую дает ему его происхождение и важная крепость, подобная Седану, он заглушил свои обиды во имя блага и спокойствия государства; а если здоровье Кардинала восстановится, его власть сделается еще более ненавистной и не замедлит представить для мятежа обстоятельства более благоприятные, нежели те, что существуют ныне.

«Для человека ваших лет у вас весьма холодная кровь», — объявил он мне с насмешкой. «Все, кто служит графу Суассонскому, — ответил я ему, — столь многим обязаны вам, сударь, что им должно сносить от вас все, но это единственное соображение и удерживает меня нынче от мысли, что вы не всегда будете находиться под охраной своих бастионов». Герцог Буйонский опомнился; он осыпал меня всевозможными любезностями, которые и положили начало нашей дружбе. Я пробыл в Седане еще два дня, в течение которых Граф пять раз переменял решение. Сент-Ибар дважды признавался мне, что трудно полагаться на человека подобного нрава. Наконец герцог Буйонский заставил его решиться. Послали за испанским министром доном Мигелем де Саламанка; мне поручили привлечь на нашу сторону людей в Париже, дали записку, чтобы я мог получить деньги для этой цели, и я возвратился из Седана, снабженный ворохом писем, которых с лихвой хватило бы, чтобы предать суду более двухсот человек [54].

Поскольку я не мог упрекнуть себя в том, что не защищал перед Графом его же выгоду, а она, без сомнения, состояла в том, чтобы не затевать дело, которое было ему не по плечу, я почел себя вправе подумать теперь и о собственных интересах, которым эта война весьма содействовала. Я ненавидел свой сан, и даже более чем прежде; на церковную стезю меня толкнула настойчивость моих родных; судьба прикрепила меня к ней цепями наслаждения и долга; я продолжал идти по ней, чувствуя себя опутанным настолько, что уже почти не видел выхода. Мне было двадцать пять лет, — я понимал, что в этом возрасте слишком поздно начать носить мушкет, но более всего удручали меня мысли о том, что в иные минуты жизни я сам по слишком сильной приверженности своей к наслаждению, укрепил узы, которыми судьба против моей воли, казалось, пожелала приковать меня к Церкви. Судите же сами, как обрадовался я в этом моем умонастроении обстоятельствам, давшим мне надежду найти из затруднения выход, не только достойный, но и славный. Я обдумывал, какими способами мог бы отличиться, — я нашел их, я им последовал. И вы убедитесь, что один только рок разрушил мои замыслы.

В эту пору маршалы де Витри и де Бассомпьер, граф де Крамай [55] и господа Дю Фаржи и Дю Кудре-Монпансье в силу различных обстоятельств содержались в Бастилии. Но так как продолжительность неволи всегда смягчает ее, с ними обходились там весьма предупредительно и даже предоставляли им большую свободу. Друзья навещали их, кое-кто время от времени даже с ними обедал. Через г-на Дю Фаржи, женатого на сестре моей матери, я имел случай познакомиться с остальными, и в беседах кое с кем из них приметил расположение ума, над которым поневоле задумался. Маршал де Витри был глуп, но отважен до безрассудства, а то, что ему выпало убить маршала д'Анкра, создало ему в свете славу человека готового к решительным действиям, на мой взгляд совершенно не заслуженную. Мне показалось, что он весьма раздражен против Кардинала, и я рассудил, что в теперешних обстоятельствах он может оказаться небесполезным. Однако я не стал обращаться к нему, а счел более уместным опробовать графа де Крамая, человека разумного и имевшего на него большое влияние. Граф понял меня с полуслова и прежде всего спросил, открылся ли я кому-нибудь в Бастилии. Я ответил без колебаний:«Нет, сударь, и скажу вам в двух словах почему. Маршал де Бассомпьер слишком болтлив, на маршала де Витри я могу положиться только при вашем участии, верность Дю Кудре внушает мне сомнения, а мой дядюшка Дю Фаржи — человек добрый и славный, но недалекий». — «Кому вы доверились в Париже?» — спросил в том же тоне граф де Крамай. «Никому, кроме вас, сударь», — отозвался я. «Отлично, — объявил он решительно, — вы тот человек, который мне нужен. Мне восемьдесят лет, вам всего лишь двадцать пять [56]. Я буду умерять ваш пыл, вы подогревать мой». Мы приступили к обсуждению, мы составили план. «Дайте мне неделю сроку, — сказал он на прощанье, — тогда я буду говорить с вами с большей определенностью и, надеюсь, сумею доказать Кардиналу, что гожусь не только сочинять “Игры неизвестного"». Позволю себе напомнить вам, что так называлась книга, написанная и впрямь весьма дурно, которую выпустил граф де Крамай, а кардинал де Ришельё вволю над ней посмеялся.

могло бы оказаться в руках более надежных.