Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (10)

ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ
МЕМУАРЫ

MEMOIRES

Вторая часть

10

Я хорошо знал слабодушие принца де Конти, почти еще ребенка, но в то же время знал, что ребенок этот — принц крови. А я имел нужду в одном лишь имени, чтобы оживить то, что без имени было бы пустым призраком. Я полагался на герцога де Лонгвиля, который более всего любил начало всякого дела. Я был совершенно уверен, что маршал де Ла Мот, раздраженный против двора, никогда не отступится от герцога де Лонгвиля, к которому двадцать лет привязан был пенсией, — он захотел сохранить ее из благодарности даже после того, как его сделали маршалом Франции. Я знал, что герцог Буйонский весьма недоволен и доведен почти до скудости дурным состоянием своих домашних дел и несправедливым отношением к нему двора. Я держал на примете всех этих людей, но как бы на заднем плане, ибо ни один из них не способен был начать представление. Герцог де Лонгвиль был хорош для второго действия. Маршал де Ла Мот, бравый солдат, но человек весьма недалекий, никогда не мог бы сыграть главную роль. Герцогу Буйонскому она была по плечу, но не талант, а честность его вызывала сомнения, и к тому же я знал, что жена его [109], пользовавшаяся на него влиянием неограниченным, руководилась во всем указкой Испании. Надо ли вам говорить, что я не мог опираться на основания столь зыбкие и шаткие, и потому скрепил их, так сказать, особою принца де Конти, принца крови, который званием своим примирял и сближал, если позволено так выразиться, всех, кто казался наиболее далек друг от друга.

Едва я намекнул г-же де Лонгвиль, какую роль она может сыграть в предстоящих делах, она ухватилась за нее с непередаваемой радостью. Я старательно поддерживал ее настроение; я подогревал герцога де Лонгвиля и сам, и через Варикарвиля, который получал от него пенсию и по праву пользовался совершенным его доверием; но я решил не входить ни в какие сношения с Испанией, понимая, что обстоятельства даже слишком скоро вынудят нас в них войти, и тогда будет казаться, что затея эта принадлежит не мне, а другим. Решение это, хотя и горячо оспариваемое Сент-Ибаром и Монтрезором, было самым разумным. Вы увидите из дальнейшего, сколь прав был я, утверждая, что не следует торопиться прибегать к этому снадобью, которое опасно вдвойне, когда лечение начинают с него. Всегда лучше предварить его каким-нибудь мягчительным.

... что касается г-жи де Лонгвиль. Ветряная оспа лишила красоту этой дамы юной свежести, но сохранила почти нетронутым весь ее блеск, и блеск этот в соединении с происхождением герцогини, умом и негою, которая придавала ей особое очарование, делали г-жу де Лонгвиль одной из самых привлекательных женщин Франции. Я был весьма склонен дать ей место в своем сердце между г-жами де Гемене и де Поммерё. Не стану утверждать, что она отнеслась бы к этому благосклонно, однако не безнадежность заставила меня отбросить мысль, которая вначале весьма меня прельщала. Бенефиций был занят, хотя отправлять требы было некому [110]. Принадлежал бенефиций г-ну де Ларошфуко, но он находился в Пуату [111]. Я ежедневно посылал герцогине три или четыре записки и столько же получал в ответ. Часто являлся я к ее утреннему туалету, чтобы свободнее говорить о делах. В отношениях этих я усматривал большую выгоду, ибо не мог не знать, что то был единственный способ заручиться в дальнейшем поддержкой принца де Конти. Не стану от вас скрывать: мне казалось, что передо мной брезжит надежда. И лишь мысль о тесной дружбе, какую я поддерживал с мужем герцогини, взяла верх над сладострастием и политикой. И я полагаю сейчас, как полагал всегда, что так оно и должно было быть.

Я вошел, однако, с герцогиней в тесную деловую связь и через нее в сношения с г-ном де Ларошфуко, который возвратился через три недели, а может быть через месяц, после первого нашего соглашения. Г-н де Ларошфуко внушал принцу де Конти, что служит страсти, какую тот питал к своей сестре; действуя заодно, они с герцогиней так обморочили принца, что и четыре года спустя тот ни о чем не подозревал.

Поскольку Ларошфуко снискал не слишком добрую славу в деле «Кичливых», ибо его обвиняли в том, что он примирился с двором за их счет (впоследствии я узнал из верных рук, что это неправда), я был не слишком рад присутствию его в нашем кругу. Пришлось, однако, с этим примириться. Мы взяли все необходимые меры. Принц де Конти, г-жа де Лонгвиль, герцог, ее муж, и маршал де Ла Мот дали слово оставаться в Париже и в случае нападения выступить открыто. Бруссель, Лонгёй и Виоль от имени Парламента, ни о чем не подозревавшего, сулили пойти на все. Г-н де Рец ездил взад и вперед то к ним, то к г-же де Лонгвиль, которая вместе с принцем де Конти лечилась на водах в Нуази. Один только герцог Буйонский не пожелал, чтобы его имя было хоть кому-нибудь названо — он доверился лишь мне одному. Я довольно часто встречался с ним по ночам, и на этих встречах неизменно присутствовала герцогиня Буйонская; будь эта женщина столь же искренна, сколь красива, нежна и добродетельна, она оказалась бы верхом совершенства. Я сильно увлекся ею, но не видел для себя никакой надежды и, поскольку увлечение мое мучило меня недолго, полагаю, справедливее сказать, что я вообразил, будто сильно увлечен ею.

что его можно было исполнить, когда я скажу вам, что помешало этому лишь упрямство Кардинала, не пожелавшего принять предложение, подсказанное мне Лоне-Граве, — оно могло бы с согласия самого Парламента возместить если не полностью, то хотя бы в значительной степени налоговые ограничения, установленные палатами. Предложение это, о котором слишком долго и скучно рассказывать в подробностях, обсуждено было у Виоля в присутствии Ле Коньё и многих других членов Парламента. Оно было ими одобрено, и если бы у первого министра достало ума отнестись к нему с доверием, я убежден, что монархия выдержала бы необходимые расходы и мы избежали бы гражданской войны.

Уверившись, что двор даже самому себе желает добра лишь на свой лад, а тут уж хорошего не жди, я стал думать только о том, как причинить ему зло; лишь с этой минуты я окончательно решился выступить против самого Мазарини, ибо рассудил, что, не имея возможности помешать ему напасть на нас, мы поступим разумно, напав на него первыми и предвосхитив действия Кардинала способом, какой опорочит в общем мнении его нападение на нас.

Можно по справедливости сказать, что враги этого министра имели против него козырь, весьма редкий, какого почти никогда не имеют противники людей, занимающих высокое положение. Обладающие властью обыкновенно ограждены ею от опасности быть смешными, — Кардинал, однако, не раз оказывался смешным, ибо говорил глупости, что необыкновенно даже для тех, кто в этой должности их совершает. Я напустил на него Мариньи, который весьма кстати возвратился из Швеции и предался мне всей душой. Кардинал спросил старейшину Большого совета Букваля, не почел ли бы тот себя обязанным повиноваться Королю, если бы Король приказал ему не носить более галуна на воротничке, — прибегнув к этому дурацкому сравнению, он намеревался доказать посланцам верховной палаты необходимость послушания. Мариньи перефразировал слова Кардинала в прозе и в стихах за четыре или пять недель до того, как Король покинул Париж; впечатление, произведенное этой перифразою [112], превосходит всякое описание. Я воспользовался удобным случаем, чтобы к смешному подмешать отвратительное, а это образует самый коварный и смертоносный состав [113].

Вы уже видели выше, что двор пытался узаконить откупа с помощью декларации, то есть, иначе говоря, пытался разрешить ростовщичество с помощью закона, подтвержденного Парламентом, ибо откупа, хотя бы, например, тальи, давались Королем всегда лишь под огромные проценты.

Мой сан обязывал меня не потерпеть столь всеобъемлющего зла и столь шумного скандала. Я неукоснительно и безупречно исполнил свой долг. Я созвал торжественную Ассамблею кюре, каноников, ученых и монахов и, ни разу не произнеся на наших собраниях имени Кардинала, а, напротив, всегда стараясь делать вид, будто его щажу, за неделю ославил его самым заядлым ростовщиком во всей Европе [114].

— я узнал об этом в пять часов утра от казначея Королевы, который велел разбудить меня и вручил мне письмо, писанное ее рукой, которым она в учтивых выражениях приказывала мне явиться днем в Сен-Жермен. Казначей прибавил на словах, что Король только что сел в карету, чтобы направиться туда, и армии дан приказ подойти ближе к городу. Я ответил ему кратко, что не премину исполнить приказание. Однако вы, конечно, понимаете, что я вовсе не собирался его исполнять.

Бланмениль вошел ко мне бледный как смерть. Он сообщил мне, что Король идет ко Дворцу Правосудия с восьмитысячной конницей. Я заверил его, что Король только что покинул город с двумя сотнями верховых. Вот самый невинный из вздорных слухов, какие мне пришлось выслушать от пяти до десяти часов утра. Передо мной прошла целая вереница перепуганных людей, считавших, что они погибли. Но меня это более забавляло, нежели беспокоило; из сообщений, которые ежеминутно поступали от преданных мне командиров милиции, я знал, что первым чувством народа при первом полученном им известии была ярость, которая всегда сменяется страхом лишь постепенно, а я полагал, что сумею остановить этот постепенный ход еще до наступления ночи; хотя принц де Конде, не доверявший брату, поднял его с постели и увез в Сен-Жермен, я не сомневался, что поскольку г-жа де Лонгвиль осталась в Париже, мы вскоре увидим принца де Конти, тем более что я был уверен: принц де Конде, не боявшийся брата и не уважавший его, не зайдет в своем недоверии так далеко, чтобы его арестовать. К тому же накануне я получил из Руана письмо от герцога де Лонгвиля, в котором тот заверял меня, что вечером будет в Париже.

Едва Король уехал, горожане по собственному почину, без всякого на то приказа, захватили ворота Сент-Оноре, а как только казначей Королевы ушел от меня, я послал сказать Бригалье, чтобы он со своим отрядом занял ворота Конферанс. Тогда же в оторопи и беспорядке собрался Парламент, и я не знаю, способен ли он был что-либо совершить в великом своем испуге, если бы не удалось оживить его членов с помощью их же собственного страха. Я наблюдал это множество раз: бывает ужас такого рода, рассеять который можно только ужасом еще более сильным. Я попросил советника Ведо, которого вызвал в отделение судебных приставов [116], сообщить Парламенту, что в Ратуше получено письмо Короля, которым он объявляет купеческому старшине и эшевенам причины, заставившие его покинуть свой добрый город Париж, и причины эти следующие: несколько членов его Парламента стакнулись-де с врагами государства и даже умышляли против его особы. Письмо это настолько взволновало Парламент, которому известно было, как предан двору купеческий старшина, президент Ле Ферон, что он потребовал немедля доставить письмо во Дворец Правосудия и приказал горожанам вооружиться, позаботиться об охране всех городских ворот, купеческому старшине вкупе с главным судьей обеспечить снабжение города продовольствием, а палатам завтра утром обсудить письмо Короля. По содержанию этого постановления, пока только предварительного, вы можете судить, что ужас, охвативший Парламент, еще не окончательно рассеялся. Меня не огорчила его нерешимость, ибо я был уверен, что в скором времени могу подкрепить его дух.

Поскольку я полагал благоразумным, чтобы первые знаки неповиновения, по крайней мере открытого, исходили от этой корпорации, ибо они оправдали бы неповиновение частных лиц, я счел уместным найти благовидный предлог ослушанию, какое оказывал Королеве, не являясь в Сен-Жермен. Я велел заложить лошадей, попрощался со всеми, с изумительной твердостью отклонил уговоры тех, кто убеждал меня остаться, но по роковой случайности в конце улицы Нёв-Нотр-Дам встретил торговца лесом Дю Бюиссона, пользовавшегося большим влиянием в парижских портах. Дю Бюиссон, преданный мне всей душой, в этот день был не в духе. Он прибил моего форейтора, угрожал моему кучеру. Сбежавшаяся толпа перевернула мою карету, и торговки с Нового рынка, превратив мясной лоток в носилки, с плачем и воплями доставили меня домой. Вам нетрудно угадать, как приняли в Сен-Жермене эту мою попытку повиноваться воле Королевы. Я написал Ее Величеству и принцу де Конде о том, сколь мне прискорбно, что я так мало преуспел в своих усилиях. Первая ответила шевалье де Севинье, который отвез ей мое письмо, высокомерным презрением; второй, хоть и пожалел меня, не сдержал гнева. Ла Ривьер осыпал меня насмешками, и шевалье де Севинье понял ясно: все они уверены, что завтра же накинут нам петлю на шею.

Меня не слишком волновали их угрозы, однако сильно огорчило полученное мною в тот же день известие о том, что герцог де Лонгвиль, который, как я вам уже говорил, должен был возвратиться из Руана, куда отправился на десять или двенадцать дней, узнав в шести милях от Парижа об отъезде Короля, без долгих размышлений повернул в Сен-Жермен. Герцогиня де Лонгвиль не сомневалась, что Принц переманил его на свою сторону, а стало быть, принц де Конти неминуемо будет арестован. Маршал де Ла Мот объявил ей в моем присутствии, что пойдет решительно на все, чего захочет герцог де Лонгвиль, будь то в пользу или против двора. Герцог Буйонский негодовал на меня, видя, что люди, за которых я всегда ему ручался, повели себя как раз обратно тому, в чем я его тысячу раз уверял. Судите же сами о несчастном моем положении, тем более затруднительном, что г-жа де Лонгвиль поклялась мне, что за весь день не получила никаких известий от г-на де Ларошфуко, хотя он выехал в Сен-Жермен через два часа после отъезда Короля, чтобы поддержать дух принца де Конти и привезти его в Париж.

чтобы через него узнать, чего можно ожидать от принца де Конти и герцога де Лонгвиля. Г-жа де Лонгвиль меня поддержала, и в шесть часов вечера Нуармутье выехал из Парижа.

Утром 7 января, и, стало быть, назавтра после Крещения, лейтенант королевской гвардии Ла Сурдьер явился к магистратам от короны и вручил им повеление Его Величества объявить Парламенту, чтобы он перебрался в Монтаржи и там ожидал королевских приказаний. В руках у Ла Сурдьера был еще один пакет, адресованный Парламенту, и письмо для Первого президента. Поскольку никто не сомневался в том, каково его содержание, — о нем можно было догадаться по письму к магистратам от короны, — решили, что из почтения к монарху приличнее не распечатывать приказания, которого заведомо намерены были ослушаться. Пакет в запечатанном виде вернули Ла Сурдьеру и постановили послать в Сен-Жермен магистратов от короны, дабы заверить Королеву в послушании и умолять ее позволить Парламенту очистить себя от клеветы, которой его опорочило письмо, обращенное накануне к купеческому старшине.

Чтобы сохранить сколько-нибудь достоинства, к постановлению приписали, что Королеву-де почтительнейше просят благоволить поименно назвать клеветников, дабы поступить с ними по всей строгости закона. Правду сказать, включить в постановление этот пункт стоило большого труда; Парламент был в совершенном смятении, так что никто не поддержал Брусселя, Шартона, Виоля, Луазеля, Амело и пятерых других должностных лиц, чьих имен я не помню, которые предложили потребовать официальной отставки кардинала Мазарини, — их объявили даже безрассудными. Меж тем, поверьте мне, в обстоятельствах, в каких мы оказались, одна только решительность действий могла обеспечить нам хотя бы некоторую безопасность. Однако никогда еще я не встречал подобного малодушия. Я хлопотал целую ночь напролет, а добился лишь того, о чем только что сказал.

В тот же день Счетная палата получила именное повеление отправиться в Орлеан, а Большой совет — перебраться в Мант. Первая избрала депутацию, чтобы представить свои возражения, второй изъявил готовность повиноваться, но муниципалитет отказал ему в паспортах. Нетрудно представить себе состояние, в каком я находился весь этот день, показавшийся мне самым ужасным из всех, какие мне пришлось пережить до тех пор. Я говорю до тех пор, ибо впоследствии мне выпали еще более тяжкие. Я видел, что Парламент вот-вот дрогнет и, следовательно, я окажусь вынужден либо вместе с ним смириться с ярмом самым постыдным, а для меня еще и самым опасным, либо просто-напросто сделаться народным трибуном — позиция отнюдь не надежная и даже самая уязвимая, если только она не укреплена.

Малодушие принца де Конти, который позволил брату своему увезти себя как ребенка, и герцога де Лонгвиля, который, вместо того чтобы явиться поддержать тех, с кем он связал себя словом, отправился предлагать свои услуги Королеве, рассуждения маршала де Ла Мота и герцога Буйонского весьма ослабили сей трибунат. Неосторожность Мазарини его укрепила. Кардинал заставил Королеву отказать магистратам от короны в аудиенции: они в тот же вечер возвратились в Париж, уверенные, что двор готов на любые крайности.

прокурором в Шатле и потому хорошо знакомый с устройством городского управления, утверждал, что столицу можно уморить голодом, если два раза подряд расстроить торговлю в базарный день. Таким образом я сеял в умах уверенность, и в самом деле более нежели справедливую, в том, что уладить дело миром невозможно.

На другое утро магистраты от короны доложили о том, что им отказали в аудиенции; отчаяние овладело умами, и все, кроме Берне, бывшего не столько советником, сколько искусным поваром, единогласно утвердили знаменитое постановление от 8 января 1649 года, которым кардинал Мазарини объявлен был врагом Короля и государства, нарушителем общественного спокойствия, и задержание его вменялось в обязанность всем подданным.

После обеда созвали совет, на котором присутствовали депутаты Парламента, Счетной палаты, Палаты косвенных сборов, губернатор Парижа герцог де Монбазон, купеческий старшина, эшевены и представители шести купеческих гильдий [117]. Постановлено было, что купеческий старшина и эшевены объявят набор четырех тысяч конников и десяти тысяч пехотинцев. В тот же день Счетная палата и Палата косвенных сборов нарядили депутацию к Королеве, чтобы просить ее вернуть Короля в Париж. Муниципалитет послал депутацию в Сен-Жермен с той же целью. Поскольку двор, не получивший еще известия о последнем постановлении, уверен был, что Парламент пойдет на уступки, депутациям отвечали с большой надменностью. Принц де Конде в разговоре с Первым президентом Палаты косвенных сборов, Амело, стал даже гневно бранить Парламент в присутствии Королевы, а Королева ответила посланцам, что ни Король, ни она сама не вернутся в Париж, пока Парламент не покинет его стен.

На другое утро, 9 января, муниципалитет получил письмо от Короля с приказанием привести Парламент к повиновению и заставить его отправиться в Монтаржи. Герцог де Монбазон в сопровождении первого эшевена Фурнье, еще одного эшевена и четырех городских советников доставил письмо в Парламент, заверив его, что не станет выполнять ничьих приказаний, кроме Парламента, который в то же утро собрал сумму, потребную для набора войск.

довольным положением дел, поскольку мне более не приходилось опасаться, что меня предадут; вы тем скорее утвердитесь в этом мнении, если узнаете, что маркиз де Нуармутье заверил меня на другой же день после прибытия своего в Сен-Жермен: принц де Конти и герцог де Лонгвиль весьма нам благожелательствуют и уже были бы в Париже, не считай они, что им легче покинуть двор после того, как они будут появляться там несколько дней сряду. Ларошфуко писал в том же смысле герцогине де Лонгвиль.

прямым и гладким, одно из самых больших препятствий и великих затруднений, какие встретились мне во всю мою жизнь.

Под вечер описанного мной дня, то есть 9 января, ко мне явился герцог де Бриссак, с которым, хоть он и был женат на моей двоюродной сестре, я почти не поддерживал сношений, и сказал мне, смеясь: «Мы с вами принадлежим к одной партии, я явился служить Парламенту». Я подумал было, что его завербовал герцог де Лонгвиль, с которым он через жену свою состоял в близком родстве, и, чтобы проверить это, пытался вызвать его на разговор, на всякий случай сам ему не открываясь. Я понял, однако, что он ничего не подозревает ни о герцоге де Лонгвиле, ни о принце де Конти, но, будучи недоволен Кардиналом и еще более того маршалом Ла Мейере, своим зятем, решил искать счастья в нашей партии, полагая небесполезной нашу поддержку. К концу разговора, продолжавшегося минут десять, он увидел в окно, что закладывают мою карету. «Господь с вами, и не вздумайте уезжать! — сказал он. — С минуты на минуту здесь будет герцог д'Эльбёф». — «Разве он не в Сен-Жермене?» — спросил я. «Он был там, — холодно возразил Бриссак, — но, поскольку ему не удалось там пообедать, он желает поглядеть, не удастся ли ему поужинать в Париже. От моста Нейи, где я его встретил, до Круа-дю-Тируар, где я с ним расстался, он клялся мне более десяти раз, что сумеет потрудиться лучше, нежели его двоюродный дядя, герцог Майенский, во времена Лиги».

Надо ли вам говорить о моей горести. Я не смел никому открыть, что жду принца де Конти и герцога де Лонгвиля, из боязни, чтобы их не арестовали в Сен-Жермене. Я видел, что принц Лотарингского дома, всегда любимого Парижем, готов провозгласить себя и, конечно, будет провозглашен командующим армией, которого она лишена и в котором нужда возрастает с каждой минутой. Я понимал, что маршал де Ла Мот, всегда опасавшийся нерешительности герцога де Лонгвиля, не сделает и шагу, пока не увидит его самого, и не сомневался, что появление герцога д'Эльбёфа, чья честность была весьма сомнительна для всех, кто его знал, предоставит герцогу Буйонскому еще один предлог в добавление к тем, на которые он ссылался, не желая действовать в отсутствие принца де Конти. Как выйти из затруднения, я не знал. Купеческий старшина в глубине души своей был ревностным приверженцем двора. Первый президент, хотя и не повиновался ему столь раболепно, был, однако, без сомнения, к этому склонен; мало того, будь я даже уверен в них, как в самом себе, что я мог предложить им теперь, когда разъяренный народ непременно должен был ухватиться за первого подвернувшегося ему предводителя и почел бы ложью и изменой все возражения, по крайней мере высказанные открыто, против принца, не унаследовавшего от своих великих предков ничего, кроме обходительности, которой мне как раз и следовало более всего опасаться? Вдобавок я не мог тешить себя надеждой, что принц де Конти и герцог де Лонгвиль явятся так скоро, как они мне сулили.