Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (2)

2

Нужду в долготерпении я почувствовал еще сильнее месяца три или четыре спустя при происшествии, которому вначале дало повод невежество Мазарини, но который усугубило его коварство. Епископ Вармии, один из послов, прибывших за королевой Польской [19], заблагорассудил совершить церемонию бракосочетания в соборе Богоматери. А я позволю себе напомнить вам, что епископы и архиепископы Парижские никогда не уступали права отправлять службы в своей церкви никому, кроме кардиналов королевской крови; дядя мой навлек на себя жестокую хулу всего своего капитула, допустив, чтобы королеву Английскую обвенчал кардинал де Ларошфуко [20].

Дядя отбыл во вторую свою поездку в Анжу как раз накануне праздника Святого Дионисия[ 21], а в самый день праздника церемониймейстер двора Сенто доставил мне прямо в собор Богоматери именное повеление приготовить собор для епископа Вармии, притом составленное в таких выражениях, какими приказывают купеческому старшине [22] приготовить Ратушу для балета. Я показал бумагу декану и каноникам, которые находились при мне, сказав им, что нисколько не сомневаюсь: это ошибка, допущенная каким-нибудь письмоводителем государственного секретаря; я завтра же отправлюсь в Фонтенбло, где пребывает двор, дабы самому пролить свет на это недоразумение. Сильно взволнованные, они хотели сопровождать меня в Фонтенбло, но я этому воспротивился, пообещав, в случае надобности, послать за ними.

Я вошел к Кардиналу. Я привел ему множество резонов и примеров. Я сказал ему, что, будучи преданным его слугой, надеюсь, что он окажет мне милость изъяснить их Королеве; я сопроводил свои слова всеми доводами, какие могли склонить его к моей просьбе.

Вот тут-то я и понял, что он ищет поссорить меня с Королевой, ибо я видел ясно: доводы мои произвели на него впечатление, и он, без сомнения, уже сожалеет о приказе, который отдал, не взвесив его следствия, — и, однако, после недолгого раздумья он самым непреклонным и нелюбезным тоном стал настаивать на своем решении. Хотя я говорил от имени ] указать ему на это различие, но он был столь мало осведомлен о наших нравах и обычаях, что превратно истолковывал даже то немногое, что ему пытались пояснить. Внезапно и неучтиво оборвав наш разговор, он отослал меня к Королеве. Я нашел ее предубежденной против меня и озлобленной, и единственное, чего мне удалось от нее добиться, — что она даст аудиенцию капитулу, без которого, как я ей объявил, я не вправе и не должен принять решение.

Я тотчас послал за капитулом. Декан прибыл на другой день в сопровождении шестнадцати депутатов. Я представил их; они изложили свое мнение, изложили весьма разумно и убедительно. Королева отослала нас к Кардиналу, который, сказать вам правду, наговорил нам одного лишь вздору, и, так как сила французских выражений оставалась для него еще смутной, он в заключение объявил мне, что накануне я говорил с ним с большой наглостью. Вам нетрудно представить, как оскорбило меня это слово. Но, поскольку я принял твердое решение быть сдержанным, я ответил ему улыбкой, а потом, повернувшись к депутатам, заметил: «Забавное словечко, господа». Улыбка моя разгневала Кардинала. «Понимаете ли вы, с кем разговариваете? — промолвил он самым высокомерным тоном. — Я вас вразумлю». Признаюсь вам, при этом я вспыхнул. Мне хорошо известно, ответил я ему, что я коадъютор Парижский и говорю с г-ном кардиналом Мазарини, но он, как видно, воображает себя кардиналом Лотарингским, который обращается к своему викарию из Меца [23]. Сравнение это, сорвавшееся у меня с языка в пылу гнева, развеселило присутствующих, которые были весьма многочисленны.

Я пригласил депутатов капитула у меня отобедать; мы уже готовились возвратиться в Париж, когда маршал д'Эстре явился уговаривать меня не доводить дело до ссоры, твердя, что все еще можно уладить. Видя, что я не намерен следовать его совету, он напрямик объявил, что Королева приказала ему привести меня к ней. Колебаться я не стал — я взял с собой депутатов. Мы нашли Королеву подобревшей, милостивой, переменившейся до такой степени, что невозможно описать. В присутствии депутатов она сказала мне, что хотела видеть меня не для того, чтобы обсудить существо дела, которое нетрудно будет разрешить, но чтобы пожурить меня за тон, каким я разговаривал с бедным г-ном Кардиналом, ведь он кроток как агнец и любит меня как сына. Она присовокупила к этому всевозможные ласковые слова и под конец приказала декану и депутатам отвести меня к Кардиналу и всем вместе подумать, как поступить. Мне стоило больших усилий сделать этот шаг, и я заметил Королеве, что она одна на всем свете могла принудить меня к нему.

Мы нашли первого министра еще более милостивым, чем его госпожа. Он рассыпался передо мной в извинениях за употребленное им выражение «наглость». Он заверил меня, и, возможно, говорил правду, что он  полагал, будто слово это имеет тот же смысл, что по-итальянски insolito (Мазарини уверял, что спутал французское слово «insolemment» — «нагло» с итальянским «insolito» — «необычно». (Примеч. переводчика.)). Он наговорил мне множество любезностей, но ничего не решил, отложив дело до Парижа, куда он намеревался ненадолго приехать. Мы вернулись туда ожидать его приказаний, а четыре или пять дней спустя церемониймейстер Сенто явился ко мне в полночь с письмом от архиепископа, который приказывал мне ни в чем не противодействовать притязаниям епископа Вармии и предоставить ему отслужить церемонию бракосочетания. Будь я благоразумен, я удовольствовался бы тем, что сделал, ибо должно пользоваться любым предлогом, который не наносит урона нашей чести, чтобы положить конец недоразумению с двором; но я был молод и к тому же разгневан, ибо видел, что в Фонтенбло меня обвели вокруг пальца, как оно и было на самом деле, и обошлись со мной любезно лишь для виду, чтобы выиграть время и послать гонца в Анже, к моему дяде. Я, однако, ничем не выдал Сенто своего расположения духа, напротив, я выказал ему радость, что архиепископ Парижский избавил меня от затруднения. А четверть часа спустя я велел собрать главных членов капитула, которые все разделяли мои мысли. Я изъяснил им свои намерения, и Сенто, который на другое утро велел капитулу собраться, чтобы согласно обычаю вручить ему именное повеление, вернулся ко двору с таким ответом: «Архиепископ Парижский может располагать по своему усмотрению нефом, но поскольку хоры принадлежат капитулу, он не намерен уступить их никому, кроме своего архиепископа или коадъютора». Такой слог был Кардиналу внятен, и он принял решение совершить брачную церемонию в часовне при Пале-Рояле, епископом которой он именовал главного капеллана. Поскольку вопрос этот был еще важнее первого, я написал Кардиналу, объяснив ему неуместность подобного решения. Задетый, он посмеялся над моим письмом. Тогда я предупредил королеву Польскую, что, ежели она обвенчается при таких обстоятельствах, я вынужден буду против собственной воли объявить ее брак недействительным; впрочем, из положения есть выход: пусть она и в самом деле венчается в Пале-Рояле, но епископ Вармии явится ко мне получить на то письменное позволение. Дело не терпело промедления — дожидаться нового разрешения из Анже было некогда. Королева Польская не желала допустить в своем браке ни тени сомнительности, и двору пришлось уступить и согласиться на мое предложение, которое и было исполнено [24].

произошли впоследствии, я посчитал необходимым рассказать вам о них; по этой же причине я прошу вас снисходительно выслушать еще две-три истории в этом же роде, вслед за которыми я полагаю приступить к предметам как более важным, так и более занимательным.

Некоторое время спустя после бракосочетания королевы Польской, в Пасхальное воскресенье [25] герцог Орлеанский явился к вечерне в собор Богоматери, но еще до его прихода один из офицеров его гвардии, обнаружив мой моленный коврик на обычном месте, то есть возле самой кафедры архиепископа, убрал его, а взамен положил коврик герцога. Меня тотчас известили об этом, и, поскольку любая попытка соревноваться в первенстве с сыном Короля всегда ставит притязателя в смешное положение, я стал выговаривать, и даже довольно резко, тем из членов капитула, кто пытался привлечь к этому происшествию мое внимание. Каноник-богослов [26], человек ученый и разумный, отозвал меня в сторону и осведомил меня о подробности, которая была мне неизвестна. Он указал мне, какие следствия может иметь попытка отдалить под каким бы то ни было предлогом коадъютора от архиепископа. Я устыдился и, дождавшись герцога Орлеанского у дверей собора, сообщил ему о том, о чем, правду сказать, сам только перед этим узнал. Он выслушал мои слова весьма благосклонно и приказал, чтобы его коврик убрали и водворили на место мой. Я получил отпуст прежде него и по окончании вечерни сам вместе с ним пошутил над собой. «Я усовестился бы, Ваше Королевское Высочество, сегодняшнего своего поступка, — сказал я ему, — если бы меня не уверили, что позавчера последний из послушников кармелитов поклонился кресту прежде Вашего Королевского Высочества, не понеся никакой кары». Я знал, что Месьё в Страстную пятницу присутствовал на службе в монастыре кармелитов, и мне было известно, что все духовные лица поклоняются кресту прежде всех остальных. Мои слова понравились герцогу, и вечером он повторил их на приеме у Королевы как учтивость.

Но на другой день он отправился в Пти-Бур к аббату Ла Ривьеру, и тот настроил его на иной лад, внушив ему, будто я публично его оскорбил, и потому в тот самый день, когда Месьё вернулся от Ла Ривьера, он при всех спросил у маршала д'Эстре, который провел праздники в Кёвре, оспаривал ли у него местный кюре право первенства. Судите сами, какой оборот дан был разговору. Придворные начали с насмешек, а Месьё закончил клятвой, что заставит меня пойти в собор и получить отпуст после него. Герцог Роган-Шабо, слышавший эти речи, в испуге бросился ко мне и все мне рассказал, а полчаса спустя Королева прислала за мной своего капеллана. Она сразу объявила мне, что Месьё в страшном гневе, она этим очень раздосадована, но, поскольку речь идет о Месьё, она не может не разделять его чувств и желает непременно, чтобы я дал ему удовлетворение, в ближайшее же воскресенье отправившись в собор Богоматери и исполнив его требование, о котором я сказал выше. Вам нетрудно угадать, что я ответил ей, и тогда по обыкновению она отослала меня к Кардиналу, который сразу же стал меня уверять, что искренне огорчен затруднением, в каком я оказался, осудил аббата Ла Ривьера за то, что тот подстрекает Месьё, но сам, прикрываясь кротостью и любезностью, приложил все старания, чтобы склонить меня к унижению, которого от меня требовали. Видя, что я не попался в расставленную западню, он решил] втолкнуть меня в нее силой: он заговорил тоном высокомерным и властным, объявил, что беседовал со мной как с другом, но я вынуждаю его говорить тоном министра. Рассуждения свои он пересыпал скрытыми угрозами, а когда разговор принял резкий оборот, дошел даже до открытых выпадов, заметив мне, что тому, кто желает уподобиться Святому Амвросию в его деяниях [27], следовало бы уподобиться ему образом жизни. И так как он при этих словах умышленно возвысил голос, чтобы его услышали два или три духовных лица, бывшие в другом конце комнаты, я, также не понижая голоса, сказал ему в ответ: «Постараюсь последовать вашему совету, Ваше Высокопреосвященство, но я для того и силюсь подражать Святому Амвросию в обстоятельствах нынешних, дабы он сподобил меня подражать ему во всех прочих». Мы расстались весьма враждебно, и я покинул Пале-Рояль.

После обеда ко мне явились маршал д'Эстре и Сеннетер, вооруженные всеми фигурами красноречия, дабы убедить меня, что унижение перед герцогом Орлеанским почетно. И когда им это не удалось, стали намекать мне, что Месьё может прибегнуть к насилию и приказать своим гвардейцам схватить меня, чтобы принудить уступить ему мои права в соборе. Вначале мысль эта показалась мне столь нелепой, что я не придал ей значения. Но когда вечером меня предупредил о том же канцлер Месьё, г-н де Шуази, я со своей стороны приготовился к защите, что было, конечно, смешно, ибо, вы понимаете сами, подобное поведение в отношении сына Короля никак нельзя оправдать в мирное время, когда нет даже намека на беспорядки. На мой взгляд, это самая большая глупость, какую я совершил за свою жизнь. Она, однако, помогла мне. Моя смелость пришлась по душе герцогу Энгиенскому, с которым я имел честь состоять в родстве [28 ]и который ненавидел аббата Ла Ривьера, потому что тот имел дерзость выразить неудовольствие, когда за несколько дней перед тем при выборе кандидатуры будущего кардинала ему предпочли принца де Конти [29.] Сверх того, герцог был твердо убежден в моих правах, и в самом деле бесспорных и совершенно доказанных в небольшом сочинении, которое я выпустил в свет [30]. Он объявил о том Кардиналу и прибавил, что не потерпит, чтобы против меня учинили хоть малейшее насилие: я его родственник, я ему предан, и он не уедет в армию, пока дело не уладится.

явился ко мне: у меня он застал шестьдесят или восемьдесят дворян и вообразил, будто мы действуем в сговоре с герцогом Энгиенским, хотя это было не так. Он стал браниться, грозил, молил, задабривал и в горячности своей обронил слова, из которых я понял, что герцог Энгиенский принимает мои интересы к сердцу более даже, нежели он выказал это мне самому. Я тотчас же без колебаний уступил и сказал Принцу, что готов на все, лишь бы не допустить, чтобы в королевской семье вышла ссора по моей вине. Принц де Конде, видевший до этой минуты мою непреклонность и растроганный тем, что я смягчился ради его сына как раз тогда, когда он сообщил мне, что я могу рассчитывать на его могущественное покровительство, сам переменил мнение, и если вначале никакое удовлетворение не казалось ему достаточным в отношении Месьё, то теперь он решительно высказался в пользу того, какое я предлагал с самого начала: в присутствии всего двора я готов объявить Месьё, что никогда не помышлял выйти из границ почтения, какое мне подобает ему оказывать, и в соборе действовал во исполнение велений Церкви, о которых его уведомил. Так и было сделано, хотя кардинал Мазарини и аббат Ла Ривьер исходили при этом злобою. Но принц де Конде настолько устрашил их именем герцога Энгиенского, что им пришлось уступить. Он повел меня к Месьё, куда, влекомый любопытством, собрался весь двор. Я изложил герцогу Орлеанскому все то, о чем только что вам сказал. Ему очень понравились мои доводы, и он повел меня показывать коллекцию своих медалей; тем и завершилось дело, в котором право было на моей стороне, но которое я едва не испортил своим поведением.

Поскольку это происшествие, а также бракосочетание королевы Польской сильно рассорили меня с двором, вам нетрудно представить, какой оборот пожелали придать этому придворные. Но в этом случае я убедился, что никакие силы в мире не властны повредить доброму имени того, кто сохранил его среди членов своей корпорации. Вся ученая часть духовенства высказалась в мою пользу, и спустя полтора месяца я заметил, что даже те, кто прежде меня порицали, стали уверять, будто всегда мне только сочувствовали. Примеры подобного рода мне случалось наблюдать и во многих иных обстоятельствах.

А некоторое время спустя двору пришлось даже выразить мне свое одобрение. На Ассамблее духовенства, приближавшейся к концу, как раз началось обсуждение величины дара, который по обычаю подносили Королю, и я весьма обрадовался возможности, услужив Королеве в этом деле, засвидетельствовать ей, что ослушание, на какое вынуждал меня мой сан, проистекает отнюдь не из неблагодарности. Я не поддержал группу самых ревностных слуг Церкви во главе с архиепископом Сансским, присоединившись к архиепископам Арльскому и Шалонскому, которые были, собственно говоря, не менее ревностными, но лишь более благоразумными. Вместе с первым из них я даже имел свидание с Кардиналом, который остался весьма мной доволен и на другой день во всеуслышание объявил, что я показал себя не менее твердым в служении Королю, нежели в отстаивании моей собственной чести. Мне поручено было произнести речь, которую обыкновенно произносят при закрытии Ассамблеи и которую я не пересказываю вам в подробностях, ибо она напечатана. Духовенство осталось ею удовлетворено, двор высказал ей свое одобрение, а кардинал Мазарини по окончании собрания пригласил меня отужинать с ним вдвоем. Мне казалось, что предубеждение, какое ему пытались внушить против меня, совершенно рассеялось, и полагаю, он и впрямь верил, что это так. Но я был слишком любим в Париже, чтобы долго оставаться  любимцем двора. В этом и состояло мое преступление в глазах итальянца, учившегося политике по книгам [31]; преступление это было тем тяжелее, что я изо всех сил усугублял его своей природной, ненаигранной расточительностью, которой небрежность придавала особенное великолепие, широкой раздачей милостыни, щедростью, зачастую потаенной, но вызывавшей порой отзыв тем более громкий. Правду говоря, вначале я действовал подобным образом просто по душевной моей склонности и из соображений одного лишь долга. Необходимость защитить себя против двора вынудила меня не только придерживаться такого поведения и впредь, но даже еще более в нем усердствовать; однако я забежал несколько вперед и упомянул об этом лишь для того, чтобы показать вам, что двор начал относиться ко мне с подозрением в ту пору, когда мне не приходило даже в голову, что я могу его на себя навлечь.

Вот одна из причин, по какой я не раз говаривал вам, что мы чаще попадаем впросак от недостатка доверия, нежели от его избытка. Именно недоверие, внушаемое Кардиналу моим положением в Париже и уже побудившее его сыграть со мной штуки, которые я только что вам описал, толкнули его, несмотря на примирение, состоявшееся в Фонтенбло, сыграть со мной еще одну три месяца спустя.

г-на де Риё. Противоборство мнений было долгим: кардинал Мазарини, по обыкновению своему, уступил после продолжительных споров. Он сам явился в Ассамблею объявить о том, что права епископа будут восстановлены, и перед закрытием собрания во всеуслышание дал слово исполнить это в течение трех месяцев. В его присутствии я назначен был следить за исполнением обещания, как лицо, в силу должности своей более других призванное постоянно пребывать в Париже. Впоследствии Кардинал всеми способами подтверждал, что намерен сдержать слово; он два или три раза заставил меня написать в провинции, заверяя их, что дело это самое что ни на есть верное. Но в решительный момент он круто переменил свои намерения и через Королеву пытался принудить меня пуститься на увертки, которые неминуемо покрыли бы меня позором. Я сделал все, чтобы убедить его одуматься. Я вел себя с терпением, не свойственным моим летам; но по прошествии месяца я его утратил и решился уведомить провинции о происходящем, рассказав им всю правду, как то предписывали мне моя совесть и честь. Я готовился уже запечатать циркулярное письмо, написанное с этой целью, когда ко мне вошел герцог Энгиенский. Он прочел письмо, вырвал его у меня из рук и сказал, что желает уладить это дело. В тот же час он отправился к Кардиналу и объяснил ему, чем оно грозит; обещание, данное Ассамблее, было исполнено незамедлительно.

де Ришельё. Кардинал Мазарини, ученик его, к тому же рожденный и воспитанный в стране, где папская власть не знает ограничений, посчитал сие стремительное укрепление естественным, и заблуждение его стало поводом к гражданской воине. Я говорю поводом, ибо, на мой взгляд, чтобы найти причину, следует вернуться к временам куда более отдаленным.

Монархия существует во Франции вот уже более тысячи двухсот лет [33], но французские короли не всегда были столь самодержавны, как ныне. Их власть не была ограничена подобно власти королей английских и арагонских писаными законами[34]. Она сдерживалась лишь обычаями, коих словно бы блюстителями были Генеральные Штаты [35], а впоследствии парламенты. Регистрация договоров, заключенных между государствами, и утверждение эдиктов о взимании налогов — вот полустершийся след того мудрого равновесия, какое отцы наши установили между произволом королей и своеволием народа. В равновесии этом добрые и мудрые венценосцы видели приправу к своей власти, весьма даже полезную для того, чтобы власть эта приходилась по вкусу их подданным; правителям же дурным и злонамеренным оно представлялось препоной их беззакониям и прихотям. Из истории, писанной сиром де Жуанвилем, мы видим явственно, что Людовик Святой признавал его и почитал, а сочинения Орема, епископа Лизьё, и прославленного Жана Жювеналя дез Юрсена убеждают нас, что Карл V, заслуживший прозвание Мудрого, никогда не считал, что власть его превыше законов и долга. Людовик XI, более изворотливый, нежели осмотрительный, в этом отношении, как и во многих других, нанес урон прямодушию. Людовик XII возродил бы его, не воспрепятствуй тому честолюбие кардинала д'Амбуаза, имевшего на него влияние неограниченное. Ненасытная алчность коннетабля де Монморанси побуждала его стараться куда более о том, чтобы распространить власть Франциска I, нежели о том, чтобы ее упорядочить. Обширные и дальние планы де Гизов не дали им времени позаботиться о том, чтобы поставить ей границы при Франциске II.

При Карле IX и Генрихе III двор так устал от смуты, что всё, не бывшее покорностью, почитал бунтовщичеством. Генрих IV не питал недоверия к законам, потому что верил в самого себя и доказал свое к ним уважение той внимательностью, с какой он отнесся к весьма смелым ремонстрациям купеческого старшины Мирона касательно муниципальной ренты [36]. Герцог де Роган утверждал, будто Людовик XIII ревниво относился к своей власти потому только, что ее не знал. Маршал д'Анкр и герцог де Люин были всего лишь невеждами, неспособными осведомить его о ней.

полезные и необходимые для укрепления королевской власти; фортуна потворствовала его замыслам, и, воспользовавшись поражением протестантов во Франции, победами шведов, слабостью Империи, неспособностью Испании, он утвердил в самой законной из монархий тиранию, быть может, самую постыдную и опасную, какая когда-либо порабощала государство. Силою привычки, которая в некоторых странах приучила народы не чувствовать ожога, мы притерпелись к тому, чего отцы наши боялись пуще самого огня. Мы не чувствительны более к рабству, которое они ненавидели не столько из своекорыстия, сколько из преданности своим же властителям; кардинал де Ришельё заклеймил преступлением то, что в прошедшие века почиталось добродетелью людей подобных Мирону, Арле, Марийаку, Пибраку и Феи. Сии мученики государства, чьи добрые и праведные принципы рассеяли более заговоров, нежели способно было породить все золото Испании и Англии, были защитниками мнений, за которые кардинал де Ришельё заточил президента Барийона в Амбуаз; он первый начал карать должностных лиц за высказывание истин, ради утверждения которых клятва, ими принесенная, обязывает не щадить живота своего.