Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (25)

25

Президент де Мем, которому очень хотелось бы меня опорочить, едва речь зашла о Нуармутье и Леге, стал твердить, что не может взять в толк, почему я не упомянут особо в этой амнистии, ибо человек моего сана и звания не может быть смешан с толпой. Герцог де Бриссак, имевший более навыка в свете, нежели в дипломатии, не нашелся, что ответить, и объявил, что на сей счет должно бы спросить моего мнения. Он послал ко мне своего приближенного, которому я вручил записку следующего содержания: «Поскольку во время нынешних волнений я совершал лишь поступки, какими, по моему разумению, мог послужить Королю и истинному благу государства, у меня довольно причин желать, чтобы Его Величество был извещен об этом к своему совершеннолетию — посему я прошу господ депутатов не допустить включения моего в амнистию». Я подписал эту записку и просил де Бриссака вручить ее представителям Парламента и генералов в присутствии герцога Орлеанского и принца де Конде. Он не исполнил этого, уступив настояниям маркиза де Лианкура, который полагал, что подобная выходка еще озлобит против меня Королеву; он, однако, изложил содержание моей записки, и я не был упомянут в декларации. Вы и представить себе не можете, до какой степени эта безделица поддержала меня в общем мнении.

Тридцатого марта депутаты возвратились в Париж.

Тридцать первого они делали свой отчет в Парламенте, по случаю чего герцог Буйонский обменялся с президентами весьма резкими словами. Личные переговоры его успехом не увенчались, те, что вел за него Парламент, его не удовлетворяли, ибо депутаты добились лишь подтверждения прежнего договора о возмещении за потерю Седана, а герцог не видел в нем для себя надежной гарантии. Вечером ему вновь явилась мысль нарушить празднество мятежом, ибо ему казалось, что в нынешнем умонастроении народа вызвать мятеж не составит труда; однако он отказался от этой мысли, приняв в соображение множество обстоятельств, при каких мятеж был теперь некстати даже по его понятиям. Одно из наименее важных заключалось в том, что испанцы уже отвели свою армию.

В тот вечер мне несказанно жаль было герцогиню Буйонскую. Убежденная, что это она помешала своему супругу принять разумное решение, она проливала потоки слез. Они струились бы еще обильнее, знай она, как это знал я, что вина не на ней одной. Герцог Буйонский не раз упустил возможность нанести решительный удар по собственной оплошности и только из пристрастия своего к переговорам. Недостаток этот, на мой взгляд, слишком свойственный его натуре, внушал мне подчас, как я уже говорил, сомнения, способен ли он совершить все то, на что позволяли надяться великие его дарования.

и народ грозится даже опрокинуть стражу у Дворца Правосудия; я боялся этого более всего на свете по причинам, уже изложенным выше, и потому постарался растянуть подолее освящение мирра и елея [190], которое совершал в соборе Богоматери, чтобы иметь возможность прийти на помощь Парламенту, если он подвергнется нападению. Когда я выходил из собора, мне сказали, что на набережной Орфевр началось волнение; я уже направлялся туда, когда паж герцога Буйонского вручил мне записку, которою тот заклинал меня скорее явиться в Парламент: он опасался, что народ, не видя меня на моем месте, воспользуется этим предлогом и поднимет бунт, утверждая, что, стало быть, я не одобряю мира. На улицах и в самом деле слышались одни только крики: «Долой Мазарини! Долой мир!» Я убедил толпу, собравшуюся у Нового рынка и на набережной Орфевр, разойтись, объявив, что приверженцы Мазарини хотят посеять рознь между народом и Парламентом и должно остерегаться этой ловушки; у Парламента есть причины поступать так, как он это делает, но сговора его с Мазарини опасаться нечего, уж на мои слова они могут положиться, ибо я заверяю их своей честью, что никогда с Кардиналом не примирюсь. Мое заверение успокоило всех.

Войдя во Дворец Правосудия, я нашел караульных возбужденными не менее народа. Витри, которого я встретил в Большом зале, где было почти пусто, сказал мне, что стражники предложили ему убить всех тех, на кого он укажет им как на приспешников Мазарини. Я стал увещевать их, как увещевал других, но спор наш еще продолжался, когда мне пришлось занять место в Большой палате. «В елей, который он только что освятил, он подмешал селитры», — заметил при виде меня Первый президент. Я услышал его замечание, но виду не подал, ибо, отзовись я на него в эту минуту и достигни оно ушей Большого зала, быть может, не в моей власти было бы спасти от смерти хотя одного из магистратов. Герцог Буйонский, которому я передал эти слова по окончании собрания, рассказал мне впоследствии, что в тот же день после обеда он устыдил за них Первого президента.

Кардинал похвалялся, что купил мир по дешевке, но мир не принес ему всего того, на что он надеялся. Остались недовольные, хотя Кардинал мог без труда лишить меня этого бродила, а располагать им было мне весьма на руку. Принц де Конти и герцогиня де Лонгвиль отправились в Сен-Жермен засвидетельствовать свою преданность двору, но сначала в первый раз свиделись в Шайо с принцем де Конде, выказав при этом взаимную холодность. В день, когда зарегистрирована была декларация, Первый президент снова уверил герцога Буйонского, что ему будет возмещена потеря Седана; герцог представлен был Королю принцем де Конде, который дал понять, что поддерживает герцога в его притязаниях; Кардинал осыпал его всевозможными любезностями. Видя, что пример этот начинает оказывать свое действие, я ранее, нежели предполагал, объявил, сколь опасным для себя полагаю являться ко двору, где по-прежнему властвует мой заклятый враг. Я сообщил об этом принцу де Конде, который дней восемь или десять спустя после заключения мира ненадолго прибыл в Париж и которого я встретил у герцогини де Лонгвиль. Герцог де Бофор и маршал де Ла Мот высказались в том же смысле; д'Эльбёф имел намерение поступить так же, но двор подкупил его, не помню уж какой подачкой. Господа де Бриссак, де Рец, де Витри, де Фиеск, де Фонтрай, де Монтрезор, де Нуармутье, де Мата, де Ла Буле, де Комениль, де Морёль, де Лег, д'Аннери действовали в согласии с нами, и мы образовали силу, которая, принимая в соображение поддержку народа, отнюдь не была призрачной. Кардинал вначале, однако, посчитал ее именно таковой и обошелся с нами столь высокомерно, что когда де Бофор, де Бриссак, де Ла Мот и я попросили одного из наших друзей [191] заверить Королеву в нашей всепокорной преданности, она ответила, что примет эти заверения лишь после того, как мы исполним свой долг в отношении г-на Кардинала.

ее обожателем, хотя вначале ей не понравился. Мадемуазель де Шеврёз позднее говорила мне, что мать ее находила в нем сходство с Бельрозом, комедиантом наружности самой невзрачной, но перед отъездом из Брюсселя к нему переменилась, а в Камбре во всех отношениях осталась им довольна. По возвращении Лега в Париж я во всяком случае заметил, что он совершенно доволен ею: он превозносил нам ее как героиню, которой, если бы война продолжалась, мы были бы обязаны поддержкой герцога Лотарингского и уже теперь обязаны выступлением испанской армии. Восхвалял ее и Монтрезор, который, защищая интересы герцогини, угодил на пятнадцать месяцев в Бастилию [192], и я охотно ему вторил, надеясь отнять герцога де Бофора у г-жи де Монбазон с помощью мадемуазель де Шеврёз [193], которую когда-то за него прочили, а также чтобы проторить себе новый путь к испанцам, в случае, если возникнет необходимость к ним податься. Герцогиня де Шеврёз прошла более половины этого пути мне навстречу. Нуармутье и Лег, уверенные в том, что я буду ей совершенно необходим, опасались, однако, как бы г-жа де Гемене, которая смертельно ненавидела герцогиню, хотя та и доводилась ей золовкой, не помешала тесной дружбе между нами, о какой они мечтали; чтобы привлечь меня к герцогине, они и расставили мне сети, в которые я попался.

К вечеру того самого дня, утром которого герцогиня прибыла в Париж, они попросили меня быть вместе с ее дочерью воспреемником младенца [194], весьма кстати явившегося на свет. По этому случаю мадемуазель де Шеврёз украсила себя, как это принято в Брюсселе на подобного рода церемонии, всеми своими драгоценностями, роскошными и многочисленными. Она была хороша собой, а я кипел гневом против принцессы де Гемене, которая на второй день осады Парижа со страху уехала в Анжу.

Разгневанная Королева повелела ей покинуть столицу в двадцать четыре часа. Лег тотчас уведомил меня об этом. Я вместе с ним отправился в Отель Шеврёз и застал красавицу за утренним туалетом всю в слезах. Я растрогался и просил г-жу де Шеврёз не повиноваться приказу до тех пор, пока я не буду иметь чести снова с ней увидеться. И тотчас отправился на поиски де Бофора, решившись убедить его, что ни честь, ни выгода наша не допускают восстановления именных указов [195] — одного из самых ненавистных средств, какие использованы были для попирания гражданских свобод. Я отлично понимал, что, хотя ради нашей общей безопасности, нам важно оградить себя от этих указов на бумаге и на деле, мне и герцогу де Бофору не к лицу затевать дело такого рода, представлявшееся весьма щекотливым на другой день после заключения мира, тем более что речь шла об особе, которая слыла первой заговорщицей и интриганкой во всем королевстве. Потому-то я рассудил за благо, чтобы атаку, которой мы не могли и не должны были избежать, хотя она и влекла за собою известные опасности, повел г-н де Бофор, а не я. Он упорно от этого отказывался, приводя множество вздорных доводов. Умолчал он лишь об истинной причине, состоявшей в том, что г-жа де Монбазон убила бы его. Пришлось вмешаться мне самому, ибо только один из нас двоих мог оказать хоть сколько-нибудь влияния на Первого президента. Я и отправился к нему прямо от г-на де Бофора; но едва я начал убеждать его, что интересы Короля и спокойствие государства возбраняют озлоблять умы нарушением столь торжественных деклараций, он перебил меня словами: «Довольно, милостивый гоосударь, вы не желаете, чтобы она уехала, она не уедет. — И, склонившись к моему уху, добавил: — У нее слишком красивые глаза». На самом же деле, хотя Первый президент и исполнил бы полученный приказ, он сам еще накануне написал в Сен-Жермен, что привести его в исполнение невозможно и он лишь напрасно подвергнет испытанию могущество Короля [196].

Я с торжеством возвратился в Отель Шеврёз, меня встретили весьма любезно. Мадемуазель де Шеврёз пришлась мне по вкусу; я завязал близкую дружбу с г-жой де Род, внебрачной дочерью кардинала де Гиза, большой ее приятельницей, и достиг успеха, уничтожив в ее глазах герцога Брауншвейг-Цельского, с которым она была почти сговорена. Лег, бывший на свой лад педантом, вначале чинил мне препятствия, но решимость дочери и сговорчивость матери скоро их устранили. Я каждый день виделся с мадемуазель де Шеврёз у нее в доме и весьма часто у г-жи де Род [197], которая предоставляла нам полную свободу. Мы ею воспользовались; я любил ее или, скорее, полагал, что люблю, ибо не прервал своей связи с г-жою де Поммерё.

еще развязывала им руки, они каждый день предавались излишествам, порой завершавшимся скандалами. Однажды, возвращаясь после обеда у Кулона, они увидели похоронную процессию, напали на нее со шпагами в руках и, указывая на распятие, кричали: «Рази врага!» В другой раз избили королевского лакея, не выказав ни малейшего почтения к его ливрее. В их застольных песнях доставалось порой самому Господу Богу [198]. Не могу вам описать, как огорчали меня подобные безумства. Первый президент умело ими пользовался; народ смотрел на них косо, священники негодовали. Я не мог их покрывать, оправдывать не решался, и они неотвратимо ложились пятном на Фронду.

Слово это приводит мне на память то, что я, кажется, забыл пояснить вам в первой части моего труда. Речь идет о происхождении этого слова, что само по себе не столь уж важно, однако не должно быть опущено в повествовании, где оно непременно будет часто упоминаться. Когда Парламент начал собираться для обсуждения общественных дел, герцог Орлеанский и принц де Конде, как вы уже знаете, довольно часто являлись в его заседания и порой им даже удавалось успокоить умы. Но спокойствия хватало ненадолго. Два дня спустя страсти разгорались снова, и собрания проходили с тем же пылом, что и прежде. Башомон заметил однажды, что Парламент уподобляется школярам, которые стреляют из пращи [199] в парижских рвах, бросаясь врассыпную, едва завидят полицейского комиссара, но, стоит тому скрыться из виду, собираются вновь. Сравнение понравилось, песенки его подхватили, но в особенности оно пошло в ход после заключения мира между Королем и Парламентом, когда им стали пользоваться, обозначая непокорство тех, кто не примирился с двором. Мы сами охотно его применяли, ибо заметили, что отличительная кличка воспламеняет умы. Когда президент де Бельевр сказал мне, что Первый президент использует это прозвище против нас, я показал ему манускрипт одного из основателей Голландской Республики, Сент-Алдегонде; по его словам, Бредероде в самом начале нидерландской революции обиделся на то, что повстанцев прозвали гёзами [200], а принц Оранский, бывший душою мятежа, в ответ написал ему, что тот не понимает истинной своей выгоды: ему, мол, должно радоваться, и сам принц не преминет отдать приказ вышить на плащах своих сторонников маленькие нищенские котомки в виде знака ордена. В тот же вечер мы решили украсить шляпы лентами, которые формой своей напоминали бы пращу. Один преданный нам торговец изготовил множество таких лент и продал их несметному числу людей, не заподозривших в этом никакой хитрости. Мы надели их в числе последних, чтобы не раскрыть нашего умысла, ибо это нарушило бы всю прелесть таинственности. Действие, оказанное этой безделицей, трудно описать. Мода охватила всё — хлеб, шляпы, банты, перчатки, манжеты, веера, украшения, — и мы сами вошли в моду куда более из-за этого вздора, нежели из-за существа дела.

Мы, без сомнения, имели нужду во всем, что могло нас поддержать, — против нас была вся королевская семья, ибо, несмотря на свидание мое с принцем де Конде у г-жи де Лонгвиль, я чувствовал: мы примирились с ним лишь отчасти. Он обошелся со мной учтиво, но холодно, и мне даже стало известно, что он уверен, будто я на него жалуюсь, так как он якобы нарушил обещания, переданные им через меня некоторым членам Парламента. Поскольку ничего такого я не говорил, я имел основания полагать, что его умышленно постарались настроить против меня. Связав это обстоятельство с некоторыми другими, я пришел к выводу, что это дело рук принца де Конти, который вообще от природы был на редкость зложелательным и к тому же меня ненавидел, сам не зная за что, да и я не мог уразуметь причину его ненависти. Г-жа де Лонгвиль тоже меня не любила, но причину этого я мало-помалу разгадал, о чем расскажу вам позднее. Были у меня основания не доверять герцогине де Монбазон, которая имела над де Бофором влияние куда меньшее, нежели я, но все же большее, чем потребно было, чтобы выведать у него все его тайны. Ей не за что было меня любить, ибо я лишал ее главного преимущества, какое она могла извлечь из этого влияния при дворе. Мне ничего не стоило бы с ней примириться, ибо не было на свете женщины более доступного нрава, но как было примирить подобное примирение с другими моими обязательствами, которые были мне более по вкусу и куда более надежны. Как видите, положение мое оказалось не из легких.

слепыми кротами, и весьма доволен мной, ведь я неизменно добивался заключения мира между обоими венценосцами, не преследовал никакой личной корысти и даже не примирился с двором. Он прислал ко мне дона Антонио Пиментеля с предложением поддержать меня всем, что во власти Короля, его господина, и объявить мне, что, беря во внимание вражду мою с первым министром, он не сомневается: я нуждаюсь во вспомоществовании; он просил меня принять сто тысяч экю, которые дон Антонио Пиментель доставил мне в виде трех векселей — один на Базель, другой на Страсбург, третий на Франкфурт: он-де не требует взамен никаких обязательств, ибо Его Католическое Величество не ищет для себя в этом никакой выгоды, руководясь лишь желанием оказать мне покровительство. Надо ли вам говорить, что я отозвался на оказанную мне честь с глубоким почтением, изъявив за нее самую красноречивую благодарность, и, отнюдь не отвергая подобную помощь в будущем, отклонил ее в настоящем, объяснив дону Антонио, что счел бы себя недостойным покровительства Его Католического Величества, если бы принял его щедроты не будучи в состоянии ему служить; по рождению я француз, а, в силу своего звания, более чем кто-либо другой, привязан к столице французского королевства; на свою беду, я поссорился с первым министром моего Короля, но моя обида никогда не заставит меня искать поддержки у его врагов, разве что меня вынудит к этому необходимость самозащиты; божественное Провидение, которому ведома чистота моих помыслов, поставило меня в Париже в положение, дающее мне, судя по всему, возможность продержаться собственными силами, но, если я буду иметь нужду в покровительстве, я знаю, что не найду покровителя более могущественного и более славного, нежели Его Католическое Величество; прибегнуть к которому всегда буду считать для себя честью. Фуэнсальданья был весьма доволен моим ответом; его мог дать, — сказал он позднее Сент-Ибару, — только тот, кто чувствует свою силу, не падок на деньги, но со временем не отказался бы их принять. Он тотчас же снова прислал ко мне дона Антонио Пиментеля с длинным письмом, исполненным учтивости, и с маленькой запиской от эрцгерцога, который сообщал мне, что по одному слову, писанному моей рукой, он выступит con todas las fuergas del Rei su sennor (Со всеми силами Короля, своего господина (исп.).).

разгневан; он твердит, будто я выказал ему непочтение, и клянется жизнью своей и всего своего рода меня проучить. Явившийся вскоре Саразен, которого я приставил к принцу секретарем и который отнюдь не чувствовал ко мне за то признательности, подтвердил слова Лега, заметив, что, должно быть, оскорбление было ужасным, ибо ни принц де Конти, ни герцогиня де Лонгвиль не хотят сказать, в чем дело, хотя оба разъярены до крайности. Вообразите сами, как должна изумить подобная вспышка человека, который не чувствует за собой никакой вины. Но зато она меня весьма мало огорчила, поскольку к особе принца де Конти я питал почтение неизмеримо меньшее, нежели к его сану. Я просил Лега засвидетельствовать принцу мою преданность, почтительно осведомиться о причинах его гнева и заверить его, что я, со своей стороны, ничем не мог этот гнев заслужить. Лег возвратился ко мне в убеждении, что на самом деле принц вовсе не гневается — гнев его, совершенно напускной, имеет целью вызвать меня на объяснение, чтобы затем примириться, хотя бы по наружности; Лег пришел к этой мысли потому, что, едва он передал принцу де Конти мои слова, тот очень обрадовался, но послал Лега за ответом к герцогине де Лонгвиль, которая, мол, особенно задета оскорблением. Герцогиня наговорила Легу для передачи мне множество учтивостей и просила его привести меня к ней в тот же вечер. Она приняла меня наилучшим образом, заметив, однако, что имеет важные причины быть мною недовольной; причины эти принадлежат, мол, к числу тех, о которых не говорят, но мне и самому они отлично известны. Вот и все, что мне удалось у нее выведать о существе дела, ибо она осыпала меня любезностями и даже всеми способами дала понять, что хотела бы вновь видеть меня, как она выразилась, в союзе с нею самой и с ее друзьями. При последних словах она понизила голос и, ударив меня по щеке одной из перчаток, которые держала в руке, заметила с улыбкой: «Вы отлично понимаете, что я имею в виду». Она была права; и вот что я понял.

Говорили, будто г-н де Ларошфуко уже давно ведет переговоры с двором, и я верю этому, потому что задолго до того, как Дамвилье, превосходная крепость на границе Шампани, была отдана принцу де Конти, который доверил ее г-ну де Ларошфуко, об этом ходили настойчивые слухи, едва ли бывшие пророчеством. Но поскольку на разглагольствования Мазарини положиться было нельзя, Ларошфуко счел, что легче будет вырвать у него твердое обещание насчет Дамвилье, или, может быть, подтверждение обещанного, если вновь придать весу особе принца де Конти, чему принц де Конде отнюдь не способствовал — все знали, сколь глубоко Принц презирает брата [201], да и поступки его показывали: примирение их далеко не искреннее. По этой причине принц де Конти желал, хотя бы по наружности, вновь стать во главе Фронды, от которой он довольно сильно отдалился в первые дни мира, и даже в последние дни войны, как из-за насмешек, которых не умел избежать, так из-за своего сближения с двором, которое, вопреки здравому смыслу, было не столько истинным, сколько наружным. Г-н де Ларошфуко, полагаю я, вообразил, будто холодность в отношениях с Фрондой легче всего преодолеть, устроив примирение со мной, которое к тому же наделает шуму, а стало быть, обеспокоит двор, а это было бы ему на руку. Впоследствии я раза два просил его рассказать мне правду об этой интриге, подробности которой он запамятовал. Он только сказал в общих словах, что в их кругу убеждены были, будто я старался повредить герцогине де Лонгвиль, раскрыв глаза на его с нею связь ее супругу. Вот уж на что я во всю мою жизнь не был способен, и мне не верится, что вспышка принца де Конти вызвана была подобным подозрением, ибо стоило мне через Лега выразить ему мою преданность, как я принят был с распростертыми объятиями; однако, едва герцогиня заметила, что я в уклончивых выражениях отвечаю на ее слова о ее друзьях, она вновь сделалась холодна, и холодность эта в короткое время превратилась в ненависть. Понимая, что я по справедливости ничем не заслужил гнева принца де Конти, и догадываясь, что гнев этот притворен и всего лишь предлог для последующего примирения, которое должно послужить своекорыстным целям, я и вправду остался холоден, и даже более, чем следовало, к словам герцогини насчет ее друзей. Она все поняла; эта обида в соединении с прежней, о которой я уже упоминал и причины которой до сих пор мне неизвестны, привела к следствиям, которые должны были бы научить и ту и другую сторону, что в важных делах не бывает поступков маловажных.

Кардинал Мазарини, у которого не было недостатка в уме, но которому весьма недоставало благородства, едва мир был заключен, стал думать лишь о том, как бы ему, с позволения сказать, развязаться с принцем де Конде, в буквальном смысле слова спасшим его от петли; одним из первых планов Кардинала было вступить в союз с семьей Вандомов, чьи интересы уже в самом начале Регентства два или три раза оказались противными Отелю Конде[ 202].

С этой же целью Кардинал усердно старался привлечь к себе аббата Ла Ривьера и даже имел неосторожность дать понять принцу де Конде, что вселил в аббата надежду на кардинальскую шапку, уже обещанную принцу де Конти.