Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (28)

28

Ла Буле, который то ли (если он не стакнулся со двором) был настороже, то ли (если он был в сговоре с Мазарини) хотел разыграть до конца начатую комедию, выставил на площади Дофина нечто вроде конного караула из семи или восьми дворян, а сам, как меня потом уверяли, отправился по соседству к девке. Уж не знаю, какая стычка произошла между этими дворянами и городской стражей, но в Пале-Рояль донесли, что в квартале начались волнения. Сервьену, который при этом присутствовал, приказано было узнать, что происходит, и говорят, будто в донесении своем он сильно приумножил число людей, там находившихся. Было также замечено, что он довольно долго совещался с Кардиналом в серой опочивальне Королевы и лишь после этого в волнении явился к принцу де Конде объявить, будто, без сомнения, что-то замышляется против его особы. Первым движением Принца было отправиться на площадь Дофина, чтобы во всем удостовериться самому, но Королева его удержала; решено было послать туда только карету Его Высочества в сопровождении еще одной кареты, как это обыкновенно делали, чтобы посмотреть, не будет ли на нее нападения. На Новом мосту карету встретило множество вооруженных людей, потому что горожане, едва услышав шум, взялись за оружие. На карету Принца, однако, никто не посягнул. Выстрелом из пистолета ранили только лакея, сидевшего в карете Дюра, которая следовала за первой. Никто не знает, как это случилось: если верить ходившим в ту пору слухам, что стреляли два конника Ла Буле, после того как, заглянув в карету Принца, убедились, что в ней никого нет, стало быть, похоже, что то было продолжение утренней комедии. Но один мясник, человек весьма добропорядочный, неделю спустя сказал мне и позднее повторял еще раз двадцать, что в толках о двух дворянах-конниках нет ни слова правды; телохранителей Ла Буле уже не было на мосту, когда там проезжали кареты, пистолетными выстрелами обменялись подвыпившие горожане и его сотоварищи-мясники, которые возвращались из Пуасси, также хлебнув лишнего. Этот мясник по имени Ле У, отец картезианца, о котором вы наслышаны, уверял, что сам находился в их компании [228].

Как бы то ни было, надо признаться, что Сервьен своей хитростью в этом случае весьма услужил Кардиналу, вынудив принца де Конде пристать к нему, ибо Принц, поверивший, будто фрондеры вознамерились его убить, оказался в необходимости с ними бороться. Принца осуждали за то, что он попался в эту ловушку, по мне, его следовало пожалеть; трудно избежать западни в ту пору, когда самые искренние твои приверженцы полагают, что лучшее средство доказать тебе свое усердие — преувеличить грозящую тебе опасность. Придворные льстецы с охотой и удовольствием смешивали утреннее покушение с вечерним происшествием и по этой канве вышивали прихотливые узоры, какие только могли изобрести самая постыдная угодливость, самая черная клевета и самая глупая доверчивость; проснувшись на другое утро, мы узнали, что по всему городу разнесся слух, будто мы намеревались похитить Короля, отвезти его в Ратушу и убить принца де Конде, а испанские войска по сговору с нами приближаются к границе. В тот же вечер двор до смерти запугал герцогиню де Монбазон, которую знали за покровительницу Ла Буле. Маршал д'Альбре, похвалявшийся, будто она его любит, переносил ей все, что Кардиналу угодно было довести до ее ушей. Винёй, которого, по слухам, она в самом деле любила, внушал ей все, в чем ее желал уверить принц де Конде. Она разверзла адские бездны перед герцогом де Бофором, который разбудил меня в пять утра, чтобы объявить мне, что мы погибли, и остается одно: ему бежать в Перон, где его примет Окенкур, а мне удалиться в Мезьер, где я могу располагать Бюсси-Ламе. При первых словах герцога де Бофора я вообразил, что он вместе с Ла Буле натворил каких-нибудь глупостей. Но когда он в тысячный раз поклялся мне, что виновен не более, чем я сам, я объяснил ему, что предложение его пагубно; последуй мы его совету, все решат, будто мы и впрямь виноваты; у нас выход один: облачившись в броню собственной невиновности, вести себя как ни в чем не бывало, не принимать на свой счет ничего, кроме прямых выпадов, и поступать смотря по обстоятельствам. Поскольку его легко было прельстить всем, что казалось ему смелым, он без труда согласился с моими доводами [229]. Мы вышли вместе в восемь часов утра, чтобы показаться народу и мне самому посмотреть, каково настроение толпы, ибо мне с разных концов города доносили, что народ в большой растерянности. Мы и в самом деле в этом убедились; захоти двор в эту минуту напасть на нас, как знать, быть может, он одержал бы победу. В полдень я получил три десятка записок, уверявших меня, что Мазарини имеет такое намерение, и три десятка других, заставивших меня опасаться, что оно может увенчаться успехом.

Господа де Бофор, де Ла Мот, де Бриссак, де Нуармутье, де Лег, де Фиеск, де Фонтрай и де Мата в этот день у меня обедали. После обеда у нас вышел жаркий спор, потому что большинство из них желали, чтобы мы приготовились к защите, а это было бы смешно, ибо таким образом мы признали бы себя виновными еще прежде, нежели нас обвинили. Верх в споре одержал я, предложив, чтобы герцог де Бофор появлялся на улицах без свиты с одним только пажом на запятках кареты, а я со своей стороны выходил бы с одним лишь капелланом, чтобы мы порознь посетили принца де Конде, дабы сказать ему, что мы уверены — он окажет нам справедливость и не станет верить досужим вымыслам и проч. После обеда я, однако, не застал Принца дома. Не нашел его и г-н де Бофор, и в шесть часов мы встретились с герцогом у г-жи де Монбазон, которая во что бы то ни стало хотела, чтобы мы спаслись бегством на почтовых. Завязался спор, с которого началась сцена, весьма комическая, хотя положение было трагическим. Г-жа де Монбазон утверждала, будто мы с герцогом ведем себя так, что с нами легче легкого расправиться, поскольку мы сами отдаем себя в руки врагов; на это я возразил ей, что, хотя мы и впрямь рискуем жизнью, вздумай мы действовать по-другому, мы, без сомнения, погубили бы свою честь. Услышав эти слова, герцогиня встала с застеленной постели, на которой лежала, и отвела меня к камину. «Признайтесь, не это удерживает вас, — сказала она, — вы не решаетесь покинуть ваших нимф. Увезем с собой простушку, мне сдается, вторая вас больше не занимает» [230]. Зная ее повадки, я не удивился ее речам. Куда более удивило меня, что она и в самом деле собралась в Перон и так напугана, что мелет совершенный вздор. Я понял, что оба ее любовника [231] напугали ее более, чем сами того желали. Я пытался ее успокоить, и, когда она объявила мне, что не может вполне на меня положиться, зная дружбу мою к герцогиням де Шеврёз и де Гемене, я ответил ей все, чего требовала от меня в этих обстоятельствах моя дружба к герцогу де Бофору. «Я хочу, чтобы дружбу со мной поддерживали из любви ко мне самой, — возразила она мне вдруг, — разве я того не стою?» Тут я произнес в ее честь хвалебную речь, и слово за слово, а разговор продолжался долго, она стала расписывать мне, какие подвиги совершили бы мы с ней вдвоем, сделайся мы союзниками. Она не может понять, прибавила она, что я нашел в старухе, которая злее самого черта, и в девчонке, глупость которой превзошла даже злобу первой. «Мы только и делаем, что оспариваем друг у друга этого простака, — вновь заговорила она, указывая на герцога де Бофора, сидевшего за шахматами. — Мы тратим на это много сил и губим все наше дело. Давайте заключим союз и уедем в Перон. В Мезьере вы хозяин, Кардинал завтра же пришлет к вам для переговоров своих поверенных».

Не удивляйтесь, прошу вас, тому, что она говорила так о герцоге де Бофоре, это были ее обычные выражения; она рассказывала первым встречным о том, что он лишен мужской силы, — это была правда или почти правда, — что он ни разу не попросил у нее даже самой крошечной милости и влюблен лишь в ее душу; он и в самом деле приходил в отчаяние, когда она по пятницам ела скоромное, а это с ней случалось частенько. Я привык к подобным ее разговорам, но поскольку я не привык к ее заигрываниям, они меня тронули, хотя в подобных обстоятельствах и показались подозрительными. Герцогиня была замечательно хороша собой, а я никогда не имел склонности упускать счастливый случай; я разнежился, мне не выцарапали глаз; я предложил удалиться в уединенные покои, мне поставили предварительное условие — уехать в Перон; на том наша любовь и кончилась. Мы вступили в общую беседу и вновь заспорили о том, как должно действовать. Президент де Бельевр, к которому г-жа де Монбазон послала спросить совета, ответил, что выбора нет; единственный выход — всеми способами засвидетельствовать свою преданность принцу де Конде, а если он ее отвергнет, искать опоры в своей невиновности и в твердости духа.

Герцог де Бофор покинул Отель Монбазон и отправился на поиски Принца де Конде, которого он нашел за столом, то ли у Прюдомов, то ли у маршала де Грамона — не помню точно. Он выразил ему свою почтительную преданность. Принц, застигнутый врасплох, спросил, не желает ли Бофор с ним отужинать. Тот сел за стол, без смущения поддерживая разговор, и справился с делом отважно, однако без излишнего удальства. Я слышал от многих, будто этот шаг герцога де Бофора оказал такое впечатление на Мазарини, что он четыре или пять дней сряду только о нем и говорил со своими наперсниками. Не знаю, что произошло в промежутке между этим ужином и утром другого дня, знаю только, что принц де Конде, который в тот вечер, как видите, не изъявил никакого гнева, назавтра оказался в большом против нас раздражении.

Я отправился к нему вместе с Нуармутье, и, хотя в его приемной толпился весь двор, желавший выразить ему свои чувства по случаю так называемого покушения, и он всех по очереди принимал в своем кабинете, шевалье де Ривьер, бывший его камергером, заставлял меня ждать, уверяя, что не получил приказания впустить меня. Нуармутье, по натуре человек весьма пылкий, стал выказывать нетерпение, я у всех на виду намеренно изображал терпеливость; я просидел в приемном зале битых три часа и ушел с последними посетителями. Не удовольствовавшись этой попыткою, я отправился к герцогине де Лонгвиль, которая приняла меня весьма холодно, потом спустился вниз к ее мужу, который незадолго перед тем возвратился в Париж и которого я просил передать Принцу мои уверения и проч. и проч. Герцог де Лонгвиль был убежден в том, что все происходящее — ловушка, которую двор подстроил принцу де Конде, и признался мне, что все, чему он стал свидетелем, решительно ему не нравится; но, будучи от природы человеком слабодушным и вдобавок только что примирившись с Принцем да еще завязав недавно не знаю уж на чем основанную дружбу с Ла Ривьером, он отделался общими рассуждениями и, как я заметил, старался, вопреки своему обыкновению, избегать подробностей.

Все, о чем я вам рассказал, произошло одиннадцатого и двенадцатого декабря 1649 года. Тринадцатого герцог Орлеанский в сопровождении принца де Конде и герцогов Буйонского, Вандомского, де Сен-Симона, д'Эльбёфа и де Меркёра явился в Парламент и там, по именному повелению Короля, приказавшего начать дознание против зачинщиков смуты, постановлено было, что делом этим будут заниматься со всем тщанием, коего требует заговор против государства.

Четырнадцатого принц де Конде в сопровождении тех же лиц принес жалобу Парламенту, требуя учинить дознание о покушении на его особу.

Пятнадцатого палаты не собирались, чтобы дать время советникам Шанрону и Дужа завершить дознание, произвести которое они были наряжены.

рассмотрению ассамблеи палат, ибо не имеет никакого касательства к мятежу. Однако Первый президент, желавший завести общее разбирательство всех происшествий одиннадцатого числа, переслал прошение в ассамблею палат.

Девятнадцатого заседания не было.

Двадцатого герцог Орлеанский и принц де Конде явились во Дворец Правосудия, но все заседание прошло в спорах о том, должен ли участвовать в прениях президент Шартон, принесший в Парламент свою жалобу в день так называемого покушения на Жоли. Он по справедливости был отстранен от участия в них.

Двадцать первого палаты не собирались.

Надо ли вам говорить, что в этих обстоятельствах Фронда не дремала. Я прилагал все усилия, чтобы исправить положение дел, которое становилось все хуже. Почти все наши друзья отчаялись и все пали духом. Даже маршал де Ла Мот, тронутый честью, оказанной ему принцем де Конде, который отличил его от остальных фрондеров, если и не отступился от нас, то весьма ослабил свое рвение. Тут я должен воздать хвалу Комартену. Он приходился мне свойственником, поскольку мой двоюродный брат Эскри женился на его тетке; он всегда выказывал мне расположение, но мы никогда не сходились коротко; не явись он мне на помощь в этом случае, мне и в голову не пришло бы на него сетовать. Он, однако, показал себя моим преданным другом назавтра после выходки Ла Буле. Он стал на мою сторону в тот миг, когда все с минуты на минуту ждали моей гибели. Из благодарности я подарил его своим доверием, неделю спустя я доверял ему уже из уважения к достоинствам, которыми он был одарен не по летам. После трех месяцев участия в делах наших он уже не знал себе равных в искусстве ведения интриги. Я надеюсь, вы простите мне это маленькое отступление.

на пятый день кюре церкви Сен-Жерве, приходившийся братом генеральному адвокату Талону, написал мне: «Ваши дела идут на лад. Остерегайтесь убийц. Не пройдет и недели, как вы окажетесь сильнее ваших врагов».

Двадцать первого в полдень один из служащих при канцлере уведомил меня, что утром генеральный прокурор Мельян два часа просидел запершись с канцлером и г-ном де Шавиньи, и по совету Первого президента решено было, чтобы двадцать второго Мельян предъявил обвинение герцогу де Бофору, Брусселю и мне; они долго спорили о форме его и под конец уговорились, что нам предложено будет лично явиться в Парламент, что означало лишь несколько смягченное распоряжение о вызове для допроса.

После обеда мы созвали у Лонгёя многолюдный совет фрондеров, на котором разгорелись жаркие споры. Уныние, все еще царившее в народе, внушало нам опасение, как бы двор не воспользовался минутой и не приказал нас арестовать, сославшись на подходящую юридическую формальность, которую, по мнению Лонгёя, президент де Мем не преминет притянуть к делу своею ловкостью, а Первый президент поддержит своим бесстрашием. Подозрение Лонгёя, как никто другой знавшего Парламент, обеспокоило меня так же, как и всех прочих, но я не мог согласиться с мнением прочих, что нам должно рискнуть взбунтовать народ. Как и они, и даже лучше, чем они, я знал, что народ начал возвращать нам свою доверенность, но мне было известно также, что он еще не вернул ее нам до конца; я не сомневался, что затея наша, если мы на нее отважимся, увенчается успехом; но еще более я был уверен в том, что даже в случае удачи мы погибнем, во-первых, потому что не сумеем совладать с ее последствиями, во-вторых, потому что таким образом сами признаем себя виновными в трех злодейских преступлениях, которые караются смертью. Как видите, доводы мои были столь вескими, что могли бы убедить тех, кто не знает страха; зато одержимые страхом внемлют лишь тому, что он им внушает; множество раз в моей жизни вспоминал я потом то, что наблюдал во время этого спора: страх, когда он доходит до известной точки, производит то же действие, что и смелость. Лонгёй, бывший отчаянным трусом, в этом случае предлагал осадить Пале-Рояль.

Предоставив моим собеседникам некоторое время переливать из пустого в порожнее, чтобы охладить их воображение, ибо пока оно воспалено, оно не идет на уступки, я предложил им то, что задумал еще до прихода к Лонгёю; я сказал им, что назавтра, когда герцог Орлеанский и принцы прибудут в Парламент, туда, на мой взгляд, должно явиться и герцогу де Бофору в сопровождении своего конюшего; я поднимусь туда же по другой лестнице с одним лишь капелланом; мы займем свои места, и от нашего общего имени я объявлю, что, прослышав, будто нас вмешивают в дело о мятеже, мы явились отдаться в руки Парламента, дабы он покарал нас, если мы виноваты, но потребовать наказания клеветников, если будет доказана наша к нему непричастность; что хотя особа коадъютора не подлежит юрисдикции палат [232], я отказываюсь от своих привилегий, дабы иметь удовольствие доказать свою невиновность корпорации, к которой всю мою жизнь питал глубокое почтение и преданность. «Я понимаю, господа, — прибавил я, — что выход, который я вам предлагаю, не лишен опасности, ибо во Дворце Правосудия нас могут убить, но, если нас не убьют, завтра мы восторжествуем над нашими врагами, а достигнуть этого на другой день после столь жестокого обвинения так прекрасно, что нет ничего, чем не стоило бы рискнуть ради этой цели. Мы невиновны, силы на стороне истины; народ и наши друзья пали духом потому лишь, что злосчастные обстоятельства, сближенные прихотью судьбы, заставили их усомниться в нашей невиновности; уверенность наша в том, что нам ничто не грозит, воодушевит Парламент, воодушевит народ. Я утверждаю: если мы не погибнем во Дворце Правосудия, мы выйдем из него в сопровождении большей толпы, нежели наши враги. Близится Рождество, палаты соберутся на заседание еще только завтра и послезавтра, и, если ход событий будет таким, как я предрекаю и уповаю, я еще поддержу успех, обратившись к народу с проповедью, которую намерен произнести в церкви Сен-Жермен-де-л'Оксерруа, принадлежащей Луврскому приходу. А после праздника мы подкрепим его еще и с помощью наших друзей, которых к тому времени успеем вызвать из провинции».

с нами свидеться.

которое должен предъявить нам генеральный прокурор, написала архиепископу Парижскому, что умоляет его явиться в Парламент — когда архиепископ присутствовал в заседании, я не мог в нем участвовать, а двор очень желал бы, чтобы наше дело защищал один лишь герцог де Бофор, бывший до сей поры худшим оратором, нежели я.

В три часа пополуночи, захватив с собой де Бриссака и де Реца, я отправился в монастырь капуцинов в предместье Сен-Жак [233], где остановился архиепископ Парижский, чтобы всей семьей просить его не являться во Дворец Правосудия. Дядя мой наделен был умом весьма скудным и к тому же, при скудости своей, не отличавшимся благородством; архиепископ был слабодушен и пуглив до последней крайности и до смешного завидовал мне. Он дал обещание Королеве, что прибудет на заседание, и мы не могли добиться от него ничего, кроме несуразных и хвастливых заявлений: он-де защитит меня лучше, нежели я сам. Заметьте при этом, что, болтливый как сорока в домашнем кругу, он на людях был нем как рыба.

Я вышел из его комнаты в отчаянии; состоявший при нем хирург просил меня не уходить и подождать от него известий в расположенном поблизости монастыре кармелиток, а четверть часа спустя явился ко мне с добрыми вестями; он рассказал мне, как вошел к архиепископу, едва мы от него вышли, и стал восхвалять его за то, что тот проявил твердость, не поддавшись на уговоры племянников, которые-де намерены похоронить его заживо; потом он стал торопить его встать, чтобы отправиться во Дворец Правосудия, но едва тот поднялся с постели, лекарь испуганно спросил, здоров ли он; архиепископ отвечал, что совершенно здоров. «Не может быть, — возразил тот, — вы очень плохо выглядите». Пощупав архиепископу пульс, он объявил ему, будто у него лихорадка, тем более опасная, что она незаметна; архиепископ поверил лекарю, снова улегся в постель, и никакие короли и королевы в мире не заставят его подняться ранее, чем на исходе двух недель. Эта безделица так забавна, что жаль было о ней умолчать [234].