Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (38)

38

Девятнадцатого декабря я отправился во Дворец Правосудия, где должны были собраться палаты; на улицах народ предстал предо мной в унынии, горести и страхе. В эту минуту я понял еще явственнее, чем прежде, что Первый президент желает добра принцам: когда главный церемониймейстер двора де Род явился в Парламент от имени Короля приказать членам Парламента быть назавтра в соборе Богоматери на благодарственном молебствии по случаю победы, Первый президент самым естественным и незаметным образом воспользовался этим обстоятельством, чтобы в прениях участвовало как можно меньше ораторов, ибо он понял, что ораторы будут говорить без всякого пыла. В самом деле, речи держали всего пятнадцать или шестнадцать советников, так как Первый президент искусно нашел способ протянуть время. Большинство ораторов высказались в пользу представлений об освобождении принцев, но говорили они кратко, робко, без всякой горячности и не задевая Мазарини; назвал его один только Менардо-Шампре, да и то, чтобы воздать ему хвалу: он приписал ему всю честь победы при Ретеле, заметив, что это Кардинал заставил маршала Дю Плесси дать сражение (тут он сказал правду), и с неописанной наглостью объявил, будто лучшее, что может сделать корпорация, — это просить Королеву отдать принцев под охрану этому доброму и мудрому министру, дабы он позаботился о них, как до сих пор заботился о государстве. Удивило и поразило меня то, что человек этот не только не был освистан ассамблеей палат, но даже, когда он проходил по залу, где собралась неисчислимая толпа, против него не раздалось ни одного голоса.

Обстоятельство это, воочию убедившее меня в том, сколь глубоко уныние народа, а также то, что я наблюдал во второй половине дня в поведении членов старой и новой Фронды (новая была партией принцев), побудило меня решиться на другой же день выступить открыто, чтобы подбодрить упавших духом. Вы понимаете, что одна лишь крайность могла подвигнуть меня на этот шаг, ибо вам известно, сколь важно мне было утаить свои замыслы. Желая несколько смягчить действие моего поступка, я решил, произнеся речь, общее направление которой было бы в пользу принцев, оставить себе лазейку, чтобы Мазарини и Первый президент вообразили, будто я оставляю ее недаром, ибо сам намерен уклониться от участия в освобождении узников. Я знал Первого президента за человека негибкого — люди такого склада с жадностью ловят любой наружный знак, который подкрепляет первое их впечатление. Я знал Кардинала за человека, который не может не подозревать подкопа всюду, где только можно его подвести: людям подобного нрава почти не стоит труда внушить, что ты хочешь предать тех, кому берешься услужить. Потому-то я и положил на другой день объявить себя решительным противником беспорядков в государстве, отправляясь от рассуждения о том, что, мол, Господь, благословив армию Короля и изгнав врагов из наших пределов, даровал нам возможность озаботиться мыслью о внутренних, самых опасных наших недугах; здесь я намерен был прибавить, что ныне, когда сетования мои не могут сыграть на руку испанцам, повергнутым в прах последним сражением, я почитаю обязанностью своей поднять голос против утеснения народа; меж тем одна из главных опор государственных, более того, опора самая надежная и верная — есть сбережение членов королевской фамилии; вот почему я глубоко скорблю, видя, что Их Высочества содержатся в Гавре, местности со столь тлетворным климатом [311]; я полагаю должным сделать почтительнейшие представления Его Величеству, прося его вызволить их оттуда и перевести в такое место, где, по крайней мере, ничто не будет угрожать их здоровью. Я расчел, что мне не следует упоминать имени Мазарини, чтобы он сам и Первый президент вообразили, будто я щажу его в тайной надежде легче с ним сговориться, при этом озлобив против него и натравив на него партию принцев этим своим уклончивым заявлением, которое, поскольку в нем нет и речи об освобождении принцев, впоследствии ни к чему меня не обяжет. Я поделился своим замыслом, который пришел мне в голову только за обедом у г-жи де Ледигьер, с Месьё, с принцессой Пфальцской, с герцогиней де Шеврёз, Виолем, Арно, Круасси, президентом де Бельевром и Комартеном. Одобрил его один только Комартен, остальные твердили, что надо дать время Парламенту воспрянуть духом, хотя сам он никогда не воспрянул бы. Наконец упорство мое одержало верх, однако я видел по всему: в случае неуспеха иные от меня отрекутся и все до одного осудят. Но шаг этот был столь необходим, что я положил рискнуть.

На другой день, это было 20 декабря, я так и сделал — я произнес задуманную речь [312]. Люди приободрились, решив, что не все еще потеряно, и, должно быть, мне известны обстоятельства, не известные другим. Первый президент, как я и рассчитывал, не замедлил попасться на мою удочку и в конце заседания сказал президенту Ле Коньё, что речь моя построена весьма искусно, однако в ней видна вражда моя к принцам. Единственный, кто не попался в ловушку, был президент де Мем. Он понял, что я помирился с принцем де Конде, и это огорчило его так сильно, что некоторые полагали, будто печаль эта и свела его вскоре в могилу. В этот день в прениях участвовали немногие, ибо должно было идти на молебствие; но общее расположение духа и выражение лиц заметно переменились. Толпа в зале, осведомленная теми, кто находился в ложах, воротилась в прежнее настроение: при выходе нас по обыкновению встретили восторженными кликами; в этот вечер три сотни карет перебывали у моего дома, где накануне я не видел ни одной.

на карту судьбу всего королевства, живописали в заседании, не жалея красок, могущих затмить блеск его победы.

Лонгвиль. Решено было также отрядить одного президента и двух советников к герцогу Орлеанскому, дабы просить его употребить для той же цели свое влияние. Было бы несправедливостью с моей стороны, если бы я забыл упомянуть здесь о том, кто дал повод к сочинению известной песенки:

Три пункта в этом деле есть [313]

бы мне; сколь много я преуспел в своих стараниях, вы видите сами из этой песенки, которая и впрямь являет собой дословное переложение прозы стихами. Подивитесь же, прошу вас, могуществу воображения. Старейшина Большого совета, Машо, который был далеко не глуп, шепнул мне, выслушав речь герцога: «Сразу видно, не он ее выдумал». Но самое удивительное, что приверженцы двора усмотрели в ней хитроумие. Когда я спросил герцога де Бофора, почему в своей речи он сослался на речь герцога Орлеанского, который не мог произнести ее, ибо не присутствовал в заседании, он ответил, что хотел привести в замешательство Первого президента. Ответ достоин песенки.

согласно обдуманному нами плану, дал посланному к нему президенту де Новиону неопределенный ответ. Лечение Королевы затянулось на неделю или даже дней на десять долее, нежели она предполагала или, точнее, нежели она сказала, и представления Парламента сделаны были лишь 20 января 1651 года. Тон их был весьма решительный — Первый президент употребил все силы, чтобы придать им убедительности.

Двадцать первого января он сделал о них отчет или, лучше сказать, намеревался сделать, ибо внезапно прерван был глухим ропотом, поднявшимся на скамьях Апелляционных палат, члены которых желали отложить слушание отчета, в котором речь шла о такой безделице, как освобождение двух принцев крови и покой или потрясение государства, дабы обсудить действия хранителя печати, который в истории с секретарем королевской канцелярии[ 314] посягнул якобы на юрисдикцию Парламента. Обсуждение этого вздора заняло целое утро, и свой отчет Первый президент принужден был изложить только 23 января. Он закончил его сообщением о том, что Королева обещала дать ответ Парламенту в ближайшие дни.

этих надежд, задумал вывезти Короля из Парижа; мы узнали даже, что Белуа, хотя и состоявший на службе у Месьё, но бывший приверженцем Мазарини, ему это советовал, уверяя, будто Месьё, в глубине души не желающий гражданской войны, без сомнения последует за двором. Г-жа Дю Фретуа сказала Фремону, от которого не таилась, ибо он ссужал ее деньгами, что муж ее, который служил при герцогине Орлеанской, но был в сговоре с Белуа, держится, и не без причины, такого же мнения. Мы не считали ее хорошо осведомленной. Однако на Месьё никогда нельзя было до конца положиться, но Парламент столь определенно потребовал освобождения принцев и сам Первый президент объявил об этом столь откровенно, что, по нашему мнению, уже не приходилось страшиться, как бы г-н Моле и вся корпорация не вздумали отречься от своих слов; потому мы решили, что герцогу Орлеанскому теперь уже не опасно открыть свои карты — во всяком случае, опасность эта теперь столь незначительна, что она не может перевесить необходимость для нас окончательно связать самого Месьё. Если Король покинет Париж, после того как Месьё гласно порвет с Кардиналом, мы можем быть совершенно уверены, что Месьё за ним не последует, но мы не можем поручиться за Его Королевское Высочество, если двор примет решение уехать в ту пору, пока Месьё действует еще с оглядкой. Мы воспользовались нелепым поведением Парламента в связи с делом секретаря королевской канцелярии, о котором я только что рассказал, чтобы внушить Месьё опасения, как бы двор не извлек из этого случая урок и не вздумал изыскивать другие поводы отвлечь внимание Парламента (а они у двора всегда под рукой), заставляя терять драгоценное время, когда и одного мгновения довольно, чтобы самые мудрые решения оказались бесплодными. Мы употребили два или три дня на то, чтобы убедить Месьё, что время притворства миновало. Он и сам понимал и чувствовал это, но люди шаткие редко внемлют рассуждению своему и чувству, пока могут найти благовидный предлог уклониться от принятия решения. В этом случае Месьё ссылался на то, что, если, мол, он откроет свои карты, Король покинет Париж и начнется гражданская война. Мы возражали ему, что поскольку Месьё — правитель королевства, от него одного зависит сделать так, чтобы Король остался в Париже, и, покуда Король не достиг совершеннолетия, Королева не может отказать правителю, если он потребует от нее на сей счет гарантий. Месьё пожимал плечами. Утром он обещал решить дело днем, днем — откладывал решение на вечер. Одно из главных неудобств в обращении с властителями состоит в том, что ради их же собственного блага ты зачастую вынужден давать им советы, не имея возможности открыть им истинные причины, тебя к этому побуждающие. Нами двигало сомнение или, точнее, уверенность в слабодушии Месьё, но в этом-то мы не осмеливались ему признаться. По счастью для нас, тот, против кого были направлены наши усилия, выказал еще более неосторожности, нежели выказал слабодушия тот, ради кого мы усердствовали; за три или четыре дня до того, как Королева ответила на представления Парламента, Кардинал в присутствии Королевы наговорил Месьё резких слов, укоряя его в доверенности ко мне. А в самый день королевского ответа, то есть последнего числа января, он осмелел еще более. Беседуя с Месьё в малой серой опочивальне Королевы, Мазарини уподобил Парламент и нас с герцогом де Бофором нижней палате лондонского парламента, Ферфаксу и Кромвелю [315]. Он забылся до того, что, обращаясь к Королю, позволил себе громкое восклицание. Месьё перепугался и, счастливый уже тем, что выбрался из Пале-Рояля живой и невредимый, усаживаясь в карету, сказал служившему у него барону де Жуи, что никогда более не предастся в руки этого безумца и этой фурии — так он назвал Королеву, ибо своей поддержкою она еще усугубила то, что Кардинал наговорил Королю. Жуи, бывший моим другом, уведомил меня о расположении Месьё — я не дал ему остыть. Мы явились к нему с герцогом де Бофором, чтобы убедить его назавтра же открыто объявить свое мнение в Парламенте. Мы объяснили герцогу Орлеанскому, что после всего происшедшего ему отнюдь не безопасно выказывать умеренность; если Король покинет Париж, нам не миноватьгражданской войны, в которой Месьё, без сомнения, останется один на один с Парижем, ибо Кардинал, который держит принцев в своих руках, сумеет с ними договориться; Месьё хорошо известно — мы не столько подстрекали его, сколько удерживали, пока полагали, что можем водить за нос Мазарини; но теперь, когда обстоятельства созрели, мы предали бы его, оказав себя недостойными слугами, не объяви мы ему, что нельзя более терять ни минуты, разве только он желает окончательно потерять доверенность партии принцев, которая начала уже косо поглядывать на его бездействие; Кардинал — последний из слепцов, если не воспользовался уже этими минутами, чтобы вступить с принцами в переговоры и приписать себе честь их освобождения, и тогда впоследствии станет казаться, будто Месьё этому противился, а все, что фрондеры говорили и делали, сочтено будет притворством; мы не сомневаемся, что двор вот-вот решится освободить принцев — ответ его Парламенту верный тому признак, поскольку Королева обещала даровать принцам свободу, как только все участники их партии сложат оружие; обещание это заманчиво, но коварно, ибо оно завлечет партию принцев, не оставив ей ни малейшего предлога уклониться, в переговоры, от которых Кардинал потом увильнет, если Месьё не прижмет его, или обратит переговоры против самого Месьё, если Месьё прижмет его, но с оглядкой. Оставить принцев в оковах, после того как Месьё заключил с ними договор, или предоставить Кардиналу возможность убедить их, будто это ему они обязаны своим освобождением, равно постыдно и опасно; всякая проволочка приведет неизбежно к этим роковым следствиям; в завтрашней ассамблее, быть может, все решится, ибо решение Парламента зависит от того, как он примет ответ Королевы; можно не сомневаться, каков будет этот прием, если Месьё соблаговолит пожаловать в заседание, ибо появление его обеспечит свободу принцам и стяжает ему честь их освобождения. В этом духе мы увещевали Месьё от восьми часов вечера до полуночи. Герцогиня Орлеанская, которую мы уведомили обо всем через капитана гвардии Месьё, виконта д'Отеля, приложила старания неслыханные, чтобы его убедить. Это оказалось не в ее власти. Она вспыхнула, стала гневно ему выговаривать, чего, как она сказала нам, никогда прежде не делала; возвысив голос, Месьё возразил, что, если он явится во Дворец Правосудия, чтобы выступить против двора, Кардинал увезет Короля из Парижа. «Да кто же Вы, наконец, такой, Месьё? — воскликнула в свою очередь Мадам. — Разве Вы не правитель королевства? Разве войска не в Вашем распоряжении? Разве народ не послушен Вам? Да если на то пошло, я сама, одна, воспрепятствую отъезду Короля». Месьё остался неколебим — единственное, чего мы от него добились, что назавтра, с его согласия и от его имени, я объявлю в Парламенте все то, что мы хотели услышать в Парламенте из его уст. Одним словом, он желал, чтобы я взял на себя весь риск этого шага, который он считал весьма опасным, ибо полагал, что Парламенту нечего возразить на ответ Королевы; он расчел, что, если предложение мое увенчается успехом, слава его и плоды достанутся ему, но, если Парламент удовлетворится ответом Королевы, он по-своему растолкует сказанное мной или, попросту говоря, благородно от меня отречется. Я сразу раскусил его намерение, но это не поколебало меня, ибо на карту было поставлено все; я и поныне убежден: не огласи я на другой день в Парламенте заявление Месьё, Кардинал надолго еще отложил бы освобождение принцев и под конец сговорился бы с ними за счет герцога Орлеанского. Мадам, видя, что я подвергаю себя опасности ради общего блага, сжалилась надо мной: она приложила все старания, чтобы убедить Месьё приказать мне повторить в Парламенте слова Кардинала насчет лондонской нижней палаты, Кромвеля и Ферфакса, сказанные им Королю. Она полагала, что такая речь, произнесенная от имени Месьё, крепче его свяжет. Но он, из тех же, я думаю, соображений, безусловно мне это запретил, тем самым еще более убедив меня, что он хочет подождать развязки событий. Весь остаток ночи я носился по городу, подговаривая всех встретить ропотом в начале заседания ответ Королевы, который по наружности и впрямь был благоприятным, ибо в нем говорилось, что, хотя дело принцев не подлежит, мол, рассмотрению Парламента, Королева, по безграничной своей милости, благоволит отнестись со вниманием к его просьбе и готова даровать узникам свободу. В нем было также положительно обещано забвение вины всем, кто взялся за оружие. Для этого надлежало, однако, исполнить одно маленькое условие: виконту де Тюренну — сложить оружие, герцогине де Лонгвиль — расторгнуть свой договор с Испанией, а города Стене и Музон должны быть возвращены Королю. Я узнал впоследствии, что ответ этот был подсказан Кардиналу хранителем печати. Так или иначе ответ Королевы ослепил Первого президента, который усердно расхваливал его Парламенту последнего числа января — в день, когда г-н Моле докладывал о том, что произошло накануне в Пале-Рояле; маршал де Грамон, который также был доволен ответом, расписал его Месьё такими красками, что тот и поверить не мог, будто кому-нибудь из магистратов взбредет в голову хоть сколько-нибудь против него возражать; в тот самый день, о котором я рассказываю, Парламент и впрямь попался на эту удочку почти так же слепо, как Первый президент, однако на другой день, в среду, первого февраля, все стряхнули с себя наваждение, дивясь самим себе. Глухой ропот начался на скамьях Апелляционных палат. Потом Первого президента спросили, получена ли уже королевская декларация; когда он ответил, что хранитель печати попросил один-два дня, чтобы составить ее по всей форме, Виоль возразил, что ответ, данный Парламенту, — ловушка, имеющая единственной целью протянуть время; прежде, нежели будут получены ответы от герцогини де Лонгвиль и виконта де Тюренна, минет 12 марта, срок, назначенный, по слухам, для коронации Государя [316], а когда двор окажется за пределами Парижа, он вовсе перестанет принимать в расчет Парламент. Речь эта взволновала обе Фронды; я дождался, чтобы они довольно распалились, и, обнажив голову, объявил, что Месьё поручил мне заверить палаты: уважение, с каким он относится к их чувствам, укрепило и его в чувствах к кузенам, вложенных в него самой природой, и потому он решил вкупе с Парламентом домогаться их освобождения, содействуя этому всем, что только в его силах. Вы не поверите, какое действие произвели эти три или четыре десятка слов: я сам был им поражен. Самые благоразумные обезумели словно чернь, чернь пришла в исступление небывалое, крики восторга превзошли все, что вам может нарисовать воображение. Только это, однако, и могло успокоить Месьё [317]. «Он всю ночь провел в родовых муках, — сказала мне поутру Мадам, — каких я не испытала, рожая всех моих детей». Я нашел его в галерее Орлеанского дворца в окружении тридцати — сорока советников, осыпавших его похвалами; он поочередно отводил их в сторону, чтобы подробнее расспросить каждого и увериться в успехе, и с каждым новым сообщением умерял любезности, какие все утро расточал герцогу д'Эльбёфу (тот со времени заключения парижского мира душой и телом предался Кардиналу и был одним из его ходатаев при Месьё). Разузнав все о рукоплесканиях, какими были встречены в Парламенте его слова, Месьё вовсе перестал замечать д'Эльбёфа, пять или шесть раз облобызал меня на глазах у всех, а когда присланный Королевой Ле Телье спросил, подтверждает ли Месьё то, что я от его имени объявил в Парламенте, ответил: «Да, подтверждаю и впредь готов подтвердить все, что он сделает или скажет от моего имени». После столь решительного объявления мы полагали, что Месьё без раздумий согласится взять меры, необходимые, чтобы помешать Кардиналу увезти Короля, — Мадам предложила выставить стражу у городских ворот под предлогом брожения в народе. Однако она оказалась не в силах убедить супруга: он утверждал, что совесть не позволит ему держать в плену своего Короля; но поскольку сторонники принцев в особенности настаивали на этой мере, утверждая, что от нее зависит свобода Их Высочеств, он объявил им, что намерен совершить шаг, который рассеет недоверие, ими выказанное, и тотчас велел послать за хранителем печати, маршалом де Вильруа и Ле Телье. Он приказал этим троим объявить Королеве, что ноги его больше не будет в Пале-Рояле, покуда там находится Кардинал, и он не станет долее иметь дело с человеком, который губит государство. «Поручаю вам особу Короля, — продолжал Месьё, обратившись к маршалу де Вильруа, — вы отвечаете мне за него головою». Об этой великолепной выходке я узнал четверть часа спустя, и она меня крайне раздосадовала: на мой взгляд, это был самый верный способ заставить Короля уехать из Парижа, а отъезд его был единственное, чего мы боялись. Я так никогда и не узнал, что побудило Кардинала после этого оставить Короля в столице. Как видно, он совсем потерял голову; Сервьен, которого я позднее об этом расспрашивал, подтвердил мое предположение. Он говорил мне, что в последние двенадцать — пятнадцать дней Мазарини был просто сам не свой. Сцена эта разыгралась в Орлеанском дворце 2 февраля.