Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (4)

4

В тот же день палаты собрались на совместное заседание, чтобы обсудить эдикты, которые Король представил и утвердил своим присутствием. Королева приказала Парламенту прислать депутатов в Пале-Рояль и объявила им, что удивлена их намерением посягнуть на установления, освященные присутствием Короля — именно так выразился канцлер. Первый президент возразил, что такова парламентская процедура, и привел доводы в защиту свободного голосования. Королева признала его доводы убедительными, однако по прошествии нескольких дней, увидев, что прения клонятся к тому, чтобы внести в эдикты поправки, которые почти лишают их смысла, она устами магистратов от короны запретила обсуждать эдикты, покуда ей не объявят официально, уж не намерен ли Парламент ставить пределы королевской власти. Те из судейских, кто был на стороне двора, ловко воспользовались затруднительным положением палат, вынужденных ответить на подобный вопрос; они, повторяю, ловко этим воспользовались, чтобы смягчить распрю и сопроводить указы, в которые внесены были поправки, заверениями, что все будет исполнено согласно воле Государя. Оговорка сначала понравилась Королеве, но когда ей стало известно, что она не помешала Парламенту отклонить почти все эдикты общим голосованием, Королева разгневалась и потребовала, чтобы все эдикты без изъятия были приняты полностью и без всяких изменений.

На другой же день герцог Орлеанский явился в Счетную палату с эдиктами, относящимися к ее ведению, а с теми, что относились к Палате косвенных сборов, туда в отсутствие принца де Конде, уже отбывшего в армию, явился принц де Конти.

До сей поры я стремглав пробежал все обстоятельства, без которых не мог обойтись в моем повествовании, чтобы поскорее приблизиться к происшествию, несравненно более важному, которое, как я уже упоминал выше, способствовало загноению раны. Две палаты, мною названные, не удовлетворились тем, что устами своих первых президентов [56] решительно возражали герцогу Орлеанскому и принцу де Конти, — тотчас вслед за этим Палата косвенных сборов отрядила посланцев в Счетную палату, чтобы предложить ей союз для реформы управления государством. Счетная палата приняла предложение. Обе палаты заручились поддержкой Большого совета, втроем они пригласили Парламент к ним присоединиться, тот с охотою согласился, и палаты немедля собрались в зале Дворца Правосудия, именуемом палатой Людовика Святого.

57]; двор, весьма напуганный и смущенный решением о союзе, изо всех сил старался приписать ему эту своекорыстную цель, дабы уронить его в глазах народа.

Королева приказала магистратам от короны объявить Парламенту, что, поскольку союз этот имеет в виду личную выгоду судейских, а не реформу управления, как ее хотели уверить вначале, она не видит причины возражать против него, ибо всем и всегда дозволено ходатайствовать перед Королем о своей пользе, меж тем как никому и никогда не дозволено вмешиваться в управление государством; однако Парламент не попался на эту удочку, и поскольку он был раздражен тем, что ночью за день до Троицына дня по приказу двора были схвачены советники Большого совета Тюркан и д'Аргуж, а вскоре после того Лотен, Дрё и Герен, он помышлял лишь о том, чтобы оправдать решение о союзе, подкрепив его примерами из прошлого [58]. Президент де Новион отыскал таковые в парламентских реестрах, но, едва начали обсуждать, как составить бумагу, в присутственную комнату явился государственный секретарь Дю Плесси-Генего и передал магистратам от короны указ Королевского совета, который отменял, и притом в выражениях весьма оскорбительных, решение о союзе четырех верховных палат. Парламент, посовещавшись, ответил на это решение Совета торжественным приглашением, обращенным к депутатам трех других палат, явиться назавтра в два часа пополудни в палату Людовика Святого; двор, раздраженный этим поступком, придумал самый низкий и смешной выход — захватить бумагу с решением Парламента. Когда Дю Тийе, главный протоколист, у которого ее потребовали, ответил, что она находится у писаря, Дю Плесси-Генего и лейтенант королевской гвардии Карнавале посадили его в карету и повезли в канцелярию за бумагой. Торговцы это заметили, народ возмутился, и секретарь с лейтенантом еле унесли ноги.

На другой день в семь часов утра Парламент получил приказ явиться в Пале-Рояль и принести туда принятое накануне решение, которым Парламент приглашал другие палаты собраться в два часа в палате Людовика Святого. Как только судейские прибыли в Пале-Рояль, Ле Телье спросил у Первого президента, принес ли он бумагу, а когда тот ответил, что не принес и причины этого он объяснит Королеве, мнения в Совете разделились. Говорят, будто Королева склонна была арестовать членов Парламента, но никто не поддержал ее предложения, которое и впрямь было неисполнимо при тогдашнем настроении народа. Приняли решение более умеренное. Канцлер сделал Парламенту суровый выговор в присутствии Короля и всего двора и приказал прочитать ему указ Совета, — указ этот отменял последнее решение Парламента, запрещал палатам собираться вместе под угрозой обвинения в бунте, а также вменял в обязанность Парламенту внести в реестр этот указ вместо постановления о союзе.

Произошло это утром. После обеда депутаты всех четырех верховных палат, совершенно пренебрегая указом Королевского совета, собрались в палате Людовика Святого. Со своей стороны, Парламент собрался в обычный час, чтобы обсудить, как поступить с указом Королевского совета, отменявшим решение о союзе и запрещавшим продолжать ассамблеи. Магистраты, благоволите заметить, оказали неповиновение уже тем, что обсуждали этот вопрос, ибо им было безусловно запрещено его обсуждать. Но поскольку каждый желал торжественно и громогласно объявить свое мнение о предмете столь важном, по прошествии нескольких дней прения все еще не закончились; это дало повод Месьё, который понял, что Парламент ни в коем случае не подчинится приказанию, предложить договориться полюбовно.

Президенты Парламента и старейшина Большой палаты встретились в Орлеанском дворце с кардиналом Мазарини и канцлером. Правительством сделаны были предложения, переданные Парламенту и отвергнутые им с тем большим негодованием, что первое из них, касавшееся оплаты должностей, предоставляло палатам всевозможные личные льготы. Парламент же упирал на то, что помышляет лишь о благе общественном, и постановил, что палаты будут продолжать заседать сообща, а Королю будут сделаны почтительнейшие представления с просьбою отменить указы Совета. Магистраты от короны просили Королеву в тот же вечер дать аудиенцию представителям Парламента. Она на другой день призвала их к себе именным повелением. Первый президент говорил с большим жаром: он изъяснил, сколь важно не нарушать равновесия в отношениях между подданными и королями, он привел славные примеры, свидетельствующие о том, что палатам издавна даровано право объединяться и заседать сообща. Он смело жаловался на отмену решения о союзе палат и под конец с пламенной силой убеждения ходатайствовал о том, чтобы решения Королевского совета были отменены. Двор, обеспокоенный гораздо более умонастроением народа, нежели ремонстрациями Парламента, внезапно уступил и через магистратов от короны объявил Парламенту, что Король дозволяет ему исполнить решение о союзе, собирать ассамблеи и трудиться вкупе с другими палатами, когда он сочтет это потребным для блага государства.

последний толчок ослаблению королевской власти. Он не мог теперь действовать иначе, но по справедливости должно приписать его неосторожности то, что нельзя отнести на счет его трусости; он виноват, что не предугадал и не предотвратил обстоятельств, в которых не остается ничего иного, как совершать ошибки. Я замечал, что судьба сама никогда не ставит людей в подобное положение, несчастнейшее из всех, и оказываются в нем лишь те, кого толкают в пропасть их собственные ошибки. Я искал объяснения этому и не нашел, но примеры убеждают меня в справедливости моего наблюдения. Прояви кардинал Мазарини решительность в обстоятельствах, какие я вам только что описал, он несомненно стал бы причиною баррикад и прослыл бы безрассудным и неистовым. Он уступил потоку — и лишь редкие не укоряли его в трусости. Во всяком случае, первого министра теперь многие презирали, и хотя он и пытался смягчить общее мнение, изгнав Эмери, которого лишил суперинтендантства, Парламент, убежденный столько же в собственной силе, сколько в бессилии двора, стал теснить его всеми способами, могущими сокрушить власть фаворита.

В палате Людовика Святого обсуждено было семь предложений, из которых даже наименее решительное оказалось именно такого свойства. Первым из них, с которого начались прения, стало отозвание интендантов [59]. Двор, пораженный в самое чувствительное место, послал во Дворец Правосудия герцога Орлеанского, чтобы тот изъяснил палатам последствия этого решения и просил отложить его исполнение хотя бы на три месяца, за время которых двор обещал внести предложения, якобы весьма полезные обществу. Ему предоставили всего лишь трехдневную отсрочку, да и то с условием, чтобы не вносить ее в реестры и продолжать заседание без перерыва. Депутаты четырех палат явились во дворец герцога Орлеанского. Канцлер решительно настаивал на необходимости сохранить интендантов в провинциях и на том, что опасно предать суду, как предлагает в своем решении Парламент, тех из них, кто подозревается в лихоимстве, ибо в нем неминуемо окажутся замешаны откупщики [60], а это нанесет ущерб доходам Короля, доведя до банкротства тех, кто поддерживает его ссудами и кредитом. Парламент не внял этим доводам, и канцлеру пришлось просить лишь о том, чтобы интенданты отозваны были не постановлением Парламента, а декларацией Короля, дабы народ, по крайней мере, обязан был облегчением своей участи Его Величеству. Предложение выслушали неохотно, однако приняли его большинством голосов. Но, когда декларация была представлена Парламенту, он счел ее неудовлетворительной, ибо она объявляла об отозвании интендантов, не упомянув о том, что учинена будет проверка их деятельности.

Поскольку герцог Орлеанский, доставивший декларацию в Парламент, не сумел добиться, чтобы ее приняли, двор придумал послать в Парламент другую с предложением учредить Палату правосудия, которая привлекла бы преступников к ответу. Парламент сразу же уразумел, что предложение учредить такую палату, должностные лица и действия которой будут полностью зависеть от министров, преследует одну лишь цель — уберечь воров от руки Парламента; однако и оно было принято большинством голосов в присутствии герцога Орлеанского, сумевшего в тот же день добиться, чтобы зарегистрировали еще одну декларацию, согласно которой народ освобождался от восьмой части тальи, хотя Парламенту обещано было освободить его от целой четверти.

Несколько дней спустя герцог Орлеанский явился в Парламент с третьей декларацией — в ней Король изъявлял волю, чтобы отныне налоги взимались только в силу королевских деклараций, утвержденных Парламентом. Казалось бы, нет ничего более справедливого, но Парламент понимал, что двор помышляет лишь о том, чтобы перехитрить его и узаконить все те декларации, которые в прошлом не были им утверждены; потому он добавил запретительную оговорку, гласившую, что по такого рода декларациям никакие налоги взиматься не могут. Первый министр, в отчаянии от того, что уловка его не удалась, что старания его посеять рознь между четырьмя палатами оказались бесплодными, и они уже готовятся обсудить предложения о признании недействительными всех займов, сделанных Королю под огромные проценты, — первый министр вне себя от ярости и злобы и побуждаемый придворными, которые вложили в эти займы почти все свое состояние, отважился на меру, как он полагал решительную, но удавшуюся ему столь же мало, сколь и остальные. Он побудил Короля явиться в Парламент верхом, с большой торжественностью, и послал туда декларацию, составленную из самых высокопарных заверений, из нескольких статей, направленных к общей пользе, и многих других, весьма туманных и двусмысленных.

Недоверчивость народа ко всем затеям двора привела к тому, что появление Короля не было встречено ни рукоплесканиями, ни даже обычными приветствиями. Дальше пошло не лучше. Парламент на другой же день приступил к обсуждению декларации, критикуя все ее статьи, и в особенности ту из них, которая запрещала продолжать ассамблеи в палате Людовика Святого. Не имела она успеха также ни в Палате косвенных сборов, ни в Счетной палате, первые президенты которых обратились с весьма энергическими речами к герцогу Орлеанскому и принцу де Конти. Первый несколько дней кряду являлся в Парламент, чтобы принудить его ничего не менять в декларации. Он грозил, упрашивал и наконец ценой неимоверных усилий добился, чтобы решили отложить обсуждение до 17 августа, а потом уже обсуждать без перерыва как королевскую декларацию, так и предложения, сделанные в палате Людовика Святого.

декларациями, не зарегистрированными Парламентом, отныне недействительны. И поскольку герцог Орлеанский, снова явившийся в Парламент, чтобы принудить его смягчить эту оговорку, ушел ни с чем, двор решил прибегнуть к крайним мерам и, воспользовавшись славой, какую в это время стяжала битва при Лансе [61], ослепить ее блеском народ и вынудить его согласиться на усмирение Парламента.

Вот беглый набросок мрачной и неприглядной картины, которая явила вам словно бы в дымке и в чертах самых общих столь различные фигуры и столь причудливые положения главных сословий государства. Картина, какая предстанет перед вами впереди, писана более живыми красками, а заговоры и интриги еще придадут ей выразительности [62].

Известие о победе принца де Конде при Лансе достигло двора 24 августа 1648 года. Привез его Шатийон, который, выйдя из Пале-Рояля, четверть часа спустя сказал мне, что Кардинал не столько обрадовался победе, сколько сокрушался о том, что испанской коннице частью удалось спастись. Благоволите заметить — он говорил с человеком, всей душой преданным Принцу, и говорил с ним об одном из самых блистательных успехов, когда-либо одержанных на войне. Успех этот описан столь многими, что не стоит входить здесь в подробности. Однако не могу удержаться, чтобы не сказать вам, что, когда битва была уже почти проиграна, принц де Конде, окинув ее поле орлиным своим взором, который вам хорошо известен — от него на войне ничто не может укрыться и ничто его не может обмануть, — повернул ход сражения и выиграл его.

В тот день, когда новость стала известна в Париже, я встретил в Отеле Ледигьер г-на де Шавиньи, который сообщил ее мне и предложил держать пари, что у Кардинала достанет ума воспользоваться этим обстоятельством и отыграться. Таковы были его подлинные слова. Они меня встревожили, ибо, зная Шавиньи за человека крутого нрава и наслышанный о том, что он весьма недоволен Кардиналом, который выказал крайнюю неблагодарность своему покровителю, я не сомневался, что он вполне способен усугубить положение дурными своими советами. Я сказал об этом герцогине де Ледигьер, присовокупив, что не мешкая отправлюсь в Пале-Рояль в намерении продолжить начатое. Чтобы вам были понятны эти последние слова, мне следует сообщить вам некоторые подробности, касающиеся до меня лично.

Во все продолжение описываемого мной бурного года я сам испытывал смятение душевное, в которое посвящены были лишь немногие лица. Все флюиды государства были столь возбуждены жаром Парижа, который всему голова, что я понимал: невежественный лекарь не в силах предотвратить лихорадку — неизбежное следствие сего состояния. Я не мог не знать, что Кардинал расположен ко мне весьма дурно. Передо мной на деле открывался путь для великих свершений, мечты о которых волновали меня с детства; воображение подсказывало мне разнообразнейшие возможности, мой ум их не опровергал, и я укорял самого себя за то, что сердце мое им противодействовало. Однако, проникнув в самые его глубины, я поздравил себя, ибо понял: противодействие это имеет источник благородный.

уговаривали меня Монтрезор и Лег [63], я решил твердо держаться своего долга и не участвовать ни в чем, что говорилось или делалось в ту пору против двора. Первый из двух лиц, которых я назвал, возрос на заговорах Месьё, и слушать советов его в делах значительных было тем более опасно, что они порождены были рассуждениями, но не отвагою. Люди подобного склада сами ничего не способны исполнить и посему готовы советовать все. Лег был человек ума самого скудного, но весьма храбрый и самонадеянный: подобные натуры готовы дерзнуть на все, к чему их склоняют люди, пользующиеся их доверием. Бывший полностью в руках Монтрезора, Лег подогревал его, сначала, как это бывает всегда в подобных случаях, сам им убежденный, и два эти человека, соединившись вместе, не оставляли меня в покое ни на один день, чтобы, как они воображали, открыть мне глаза на то, что, скажу не хвалясь, я разглядел на полгода ранее их.

потому я положил взять в то же время меры предосторожности против дурных умыслов первого министра как при самом дворе, действуя столь же чистосердечно и усердно, сколь независимо, так и в городе, старательно поддерживая сношения со всеми моими друзьями и не пренебрегая ничем, потребным для того, чтобы заслужить или вернее сохранить расположение народа. Дабы лучше пояснить вам последнее, я упомяну, что с 25 марта по 25 августа я истратил более 36 тысяч экю на милостыню и другие щедроты. Дабы лучше исполнить первое, я приготовился сообщить Королеве и Кардиналу правду о настроении, какое я наблюдал в Париже, ибо лесть и предубеждение никогда не позволили бы им в него вникнуть. Третья поездка архиепископа в Анжу вновь вернула меня к моим обязанностям, и, воспользовавшись этим, я объявил Королеве и Кардиналу, что считаю долгом своим донести им о настроении парижан, к чему оба отнеслись с изрядным презрением; когда же я и в самом деле доложил о нем, оба приняли мои слова с великим гневом. Гнев Кардинала через несколько дней смягчился, но только по наружности: то было притворство. Я разгадал уловку и отразил ее; увидев, что Мазарини использует мои советы лишь для того, чтобы окружающие поверили, будто я с ним настолько короток, что доношу ему обо всем мне известном, даже во вред некоторым лицам, я не стал говорить ему более ничего, кроме того, что говорил прилюдно у себя за столом. Я даже пожаловался Королеве на коварство Кардинала, которое показал ей на двух примерах; таким образом, не переставая делать то, что должность моя обязывала меня делать для службы Короля, я использовал те же советы, какие давал двору, чтобы показать Парламенту: я прилагаю все старания, чтобы просветить первого министра и развеять туман, которым корысть подчиненных и лесть придворных не упускают случая затемнить его зрение.

Как только Кардинал заметил, что я обратил его уловку против него же самого, он совсем перестал со мной церемониться; так, например, однажды, когда я при нем сказал Королеве, что раздражение умов велико и успокоить их можно лишь ласкою, он привел мне в ответ итальянскую притчу: во времена, когда животные говорили человечьим языком, волк, мол, клятвенно заверил стадо овец, что станет защищать их от всех своих сородичей, с условием, если одна из них каждое утро будет приходить зализывать рану, нанесенную ему собакою. Таково было самое любезное из поучений, коими он одаривал меня в продолжение трех или четырех месяцев; это побудило меня однажды по выходе из Пале-Рояля сказать маршалу де Вильруа, что я вывел два заключения: во-первых, министру еще менее подобает говорить глупости, нежели их делать, во-вторых, правительству всегда кажутся преступными советы, которые ему не по вкусу.

Вот каково было мое положение при дворе, когда я покинул Отель Ледигьер, чтобы по мере сил воспрепятствовать дурным следствиям, опасаться которых заставили меня известие о победе при Лансе и рассуждения Шавиньи. Я нашел Королеву в неописанной радости. Кардинал показался мне более сдержанным. Оба выказали необычайную кротость, и Кардинал, между прочим, объявил мне, что хотел бы воспользоваться случаем, чтобы показать палатам, сколь далек он от мстительных чувств, какие ему приписывают, и выразил уверенность, что по прошествии нескольких дней все вынуждены будут признать: победы, одержанные королевскими войсками, смягчили, а не ожесточили двор. Признаюсь вам, я попался на удочку. Я поверил ему, я обрадовался.

На другой день я читал проповедь в иезуитской церкви Людовика Святого в присутствии Короля и Королевы. Кардинал, также присутствовавший на проповеди, по окончании ее поблагодарил меня за то, что, толкуя Королю завещание Людовика Святого (это был день его праздника), я просил Его Величество печься, как то сказано в завещании, о больших городах его государства [64]. Вы скоро увидите цену искренности этих заверений.