Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (51)

51

Два или три горлана из парижской черни, сочувствовавших партии Принца и пришедших в зал, когда я уже уходил, увидев меня издали, вздумали кричать: «Бей мазариниста!» Многие из приверженцев той же партии, в их числе Шаваньяк, которые, когда я проходил мимо, любезно меня приветствовали, выразив даже удовольствие, что появилась надежда на соглашение, и два гвардейца принца де Конде, находившиеся также поодаль, обнажили шпаги. Те из гвардейцев, кто стояли поблизости к двум первым, закричали: «К оружию!» И все за него схватились. Мои друзья тоже обнажили шпаги и кинжалы, и только благодаря чуду, подобного которому, быть может, не знал мир, все эти шпаги и кинжалы и пистолеты несколько мгновений оставались в бездействии; вот тут-то Кренан, командовавший ротой тяжелой конницы принца де Конти, но бывший старинным моим другом и, по счастью, оказавшийся рядом с Легом, с которым он десять лет подряд делил кров, воззвал к нему: «Что мы делаем? По нашей вине сейчас зарежут Его Высочество принца де Конде и коадъютора. Срам тому, кто не вложит шпагу в ножны!» Слова эти, произнесенные человеком, слывшим одним из самых безупречных храбрецов, побудили всех без исключения последовать его примеру. Вот, может быть, один из самых удивительных случаев, происшедших в наше время.

Находчивость и бесстрашие Аржантёя не менее достойны удивления. Волею судьбы он случился поблизости от меня, когда я оказался зажат дверью, и настолько не потерял хладнокровия, что заметил, как Песк, небезызвестный смутьян из партии Принца, с кинжалом в руках ищет меня взглядом, приговаривая: «Где здесь коадъютор?» Аржантёй, по счастью оказавшийся возле меня, потому что он подошел поговорить с каким-то своим знакомым из партии Принца, вместо того чтобы, возвратившись к своим, обнажить шпагу, как поступил бы на его месте всякий храбрец средней руки, предпочел не выпускать из виду Песка и отвлечь его внимание, ибо тому стоило слегка повернуться влево, и он всадил бы кинжал мне в спину. Аржантёй так ловко исполнил задуманное, что, разговаривая с Песком и прикрывая меня своим широким траурным плащом, спас мне жизнь [393], которая тем более подвергалась опасности, что друзья мои, полагая, будто я возвратился в Большую палату, думали лишь о том, как потеснить противников, которые были перед ними.

Вы, без сомнения, удивлены, как это я, взяв повсюду столь тщательные предосторожности, не позаботился расставить своих друзей ни в отделении судебных приставов, ни в ложах; но удивление ваше рассеется, когда я скажу вам, что не забыл об этом и предвидел опасности, могущие проистечь от этой погрешности, однако не нашел средства ее исправить, ибо единственное средство, к какому можно было прибегнуть — заполнить эти помещения преданными мне людьми, — не могло быть применено; во всяком случае, оно повлекло бы за собой опасности еще большие. Почти всем людям благородного происхождения, меня сопровождавшим, было поручено какое-нибудь дело, и дело важное, на различных постах, какие необходимо было занять. А нет ничего более отвратительного, нежели вводить чернь или людей низкого звания туда, куда по заведенному порядку вхожи лишь люди знатные. Увидев, что помещения эти заполнило простонародье, потеснив носителей прославленных имен, находившихся в свите Принца, магистраты, беспристрастные к обеим партиям, несомненно были бы недовольны. Мне нужно было, чтобы действия мои имели вид защиты, и я предпочел это преимущество выгоде большей безопасности. Это едва не обошлось мне дорого; я уже упомянул о приключении с дверью; к тому же принц де Конде, с которым впоследствии я не раз вспоминал этот день, говорил мне, что принял в расчет расположение сил и, если бы шум в зале еще продолжался, он напал бы на меня, на меня же возложив вину за все, могущее потом случиться. Он в силах был сделать это, ибо располагал в ложах большим числом людей, нежели я, но следствия, без сомнения, оказались бы роковыми для обеих партий, и ему самому трудно было бы с ними совладать. Возвращаюсь, однако, к своему повествованию.

образу действий и правилам отца его, он был страстным приверженцем принца де Конде. Он твердо верил, хотя и заблуждался, что я содействовал недовольству, которое десятки раз вспыхивало против отца его во время осады Парижа; ничто не обязывало г-на де Шамплатрё отнестись к опасности, мне грозившей, не так, как отнеслись другие члены Парламента, большая часть которых преспокойно оставалась на своих местах; он же, радея о моем спасении, решился противодействовать партии, которая была сильнейшей, по крайней мере в этом месте. Подобное самоотвержение редко, и я буду хранить о нем умиленную память до конца моих дней. Возвратившись в Большую палату, я публично выразил Первому президенту благодарность, присовокупив, что г-н де Ларошфуко не пожалел стараний, чтобы меня убили. «Мне все равно, что с тобой станется, предатель», — бросил мне в ответ де Ларошфуко. «Заткни свою глотку, Правдолюбец (так его прозвали в нашей партии)! Ты трус (в этом я солгал, ибо он был несомненный храбрец), а я священник — дуэль между нами невозможна». Де Бриссак, сидевший на одно место выше де Ларошфуко, пригрозил ему палками, тот пригрозил де Бриссаку хлыстом. Президенты, не без оснований решившие, что это начало ссоры, которая не ограничится словами, бросились нас разнимать[ 394].

Король даровал во имя сохранения мира и защиты правосудия, был обагрен кровью, и призывая меня во имя моего сана не прилагать рук к истреблению народа, вверенного мне Господом. Принц согласился, чтобы двое членов Парламента отправились в Большой зал и по лестнице Сент-Шапель вывели оттуда его слуг; двое других поступили так же с моими друзьями, проводив их по большой лестнице слева от выхода из зала. Пробило десять часов, участники заседания поднялись со своих мест — так закончилось это утро, едва не погубившее Париж.

Я полагаю, вам не терпится спросить меня, какую роль играл в этих последних сценах г-н де Бофор, ибо, памятуя роль, игранную им в первых, вас должно удивлять молчание, в которое он с некоторых пор канул. Мой ответ подтвердит вам мысль, уже не раз высказанную мной в этом сочинении: тот, кто пытается угодить всем, не может угодить никому. Г-н де Бофор, после того как он порвал со мной, вбил себе в голову или, точнее, ему вбила в голову г-жа де Монбазон, что он может и должен ладить одновременно с Королевой и с Принцем, и он так старался выставить напоказ это свое поведение, что один, без всякой свиты, явился в две парламентские ассамблеи, о которых я вам только что рассказал. Он даже объявил во всеуслышание на последней из них тоном Катона, который был ему вовсе не к лицу: «Что до меня, я лицо частное и ни во что не мешаюсь». — «Надо признать, что герцог Ангулемский и герцог де Бофор ведут себя примерно», — заметил я, обернувшись к де Бриссаку; я произнес это достаточно громко для того, чтобы принц де Конде мог меня услышать. Он рассмеялся. Благоволите заметить, что герцогу Ангулемскому тогда уже перевалило за девяносто и он был прикован к своей постели [395]. Я упомянул об этой безделице для того лишь, что она показывает: тот, кого один только случай выдвинул на поприще общественное, с течением времени неминуемо возвращается на стезю частной жизни, всеми осмеянный. Клеймо это смыть уже нельзя, и даже вся отвага г-на де Бофора, — а он выказал ее еще не раз после возвращения Кардинала, против которого выступил не колеблясь, — не могла помочь ему подняться после его падения. Но пора восстановить прерванную нить моего рассказа.

Вам нетрудно представить себе, как велико было волнение парижан в описанное мной утро. Большая часть работавших в своих лавках ремесленников имела при себе мушкеты. Женщины творили молитву в церквах. Однако, без сомнения, мысль о том, что опасность может вернуться, тревожила Париж во второй половине дня более, нежели волновала утром сама опасность. На лица почти всех тех, кто не был прямо связан ни с одной, ни с другой партией, легло выражение печали. Раздумье, уж не развлеченное деятельностью, охватило даже тех, кто принял большее участие в борьбе, нежели другие. Если верить тому, что граф де Фиеск во всеуслышание рассказывал вечером в гостиной своей жены, принц де Конде сказал ему: «Сегодня утром Париж едва не спалили. То-то порадовался бы иллюминации кардинал Мазарини! И зажечь ее собирались два его самых заклятых врага». Я, со своей стороны, тоже понимал, что нахожусь на краю самой зловещей и опасной пропасти, какая только может грозить человеку. В лучшем для меня случае я мог бы одолеть принца де Конде, но, если бы он при этом погиб, я прослыл бы убийцей первого принца крови, Королева неминуемо отреклась бы от меня, а все плоды моих трудов и риска достались бы Кардиналу, ибо беспорядки, дошедшие до крайности, в конце концов всегда оборачиваются в пользу королевской власти. Вот что твердили мне мои друзья, во всяком случае те из них, кто отличался благоразумием; вот что твердил себе я сам. Но как быть? Что делать? Каким способом отвести грозящую мне опасность, ведь я навлек ее на себя поведением, какое избрал по причине весьма основательной, а продолжал ему следовать в силу принятых мною обязательств — причины никак не менее важной. Богу угодно было разрешить мои сомнения.

и не ограничится Дворцом Правосудия, Месьё, говорю я, подгоняемый страхом, взял слово с принца де Конде, что тот явится назавтра в Парламент в сопровождении всего лишь пяти человек, при условии, что и я дам обещание прийти туда с таким же числом провожатых. Я умолял Месьё простить меня, если я не соглашусь на это условие, — во-первых, принять его — означало бы оказать непочтение Принцу, с которым мне невместно равняться; во-вторых, я не чувствовал бы себя в безопасности, ибо множество смутьянов, улюлюкающих мне вслед, не подчиняются ничьим приказам и не признают никаких начальников; я ношу оружие для того лишь, чтобы защитить себя от этих людей; я знаю, какое почтение мне подобает оказывать принцу де Конде; между ним и любым дворянином расстояние столь велико, что свита из 500 человек для него значит меньше, чем для меня один лакей. Месьё, видя, что я не соглашаюсь на его предложение, и узнав, что герцогиня де Шеврёз, к которой он послал Орнано, чтобы ее убедить, меня поддерживает, — Месьё отправился к Королеве, дабы представить ей, к каким горестным последствиям неминуемо приведут подобные действия. Но поскольку по натуре своей Королева ничего не боялась и немногое способна была предвидеть, она не придала никакого значения остережениям Месьё, тем более что в глубине души была счастлива, полагая крайности возможными и близкими. И только после того как канцлер, горячо ее убеждавший, а также Барте и Браше, прятавшиеся на чердаке Пале-Рояля и боявшиеся, как бы во время всеобщего возмущения их там не обнаружили, втолковали ей, что в нынешних обстоятельствах гибель принца де Конде и моя приведет к такой смуте, когда само имя Мазарини может стать роковым для королевского дома, она уступила не столько доводам, сколько мольбам смертных и согласилась именем Короля запретить обеим сторонам являться в Парламент.

Первый президент, уверенный, что Принц не примирится с таким решением, которое по справедливости не могло быть вменено ему в обязанность, ибо присутствие его в Парламенте было необходимо, отправился вместе с президентом де Немоном к Королеве; он объяснил ей, что, оставаясь нелицеприятным, нельзя запретить принцу де Конде присутствовать там, куда он явился просить правосудия и оправдания в преступлениях, в каких его обвиняют. Он напомнил Королеве различие, какое ей следует делать между первым принцем крови, чье присутствие в этих обстоятельствах в Парламенте необходимо, и парижским коадъютором, который вообще заседает в нем только в силу беспримерной милости Парламента [396]. В заключение он обратил внимание Королевы, что одно лишь сознание долга вынуждает его так говорить, ибо, — прямодушно признался он, — его столь растрогало мое отношение к небольшой услуге, какую его сын пытался оказать мне нынче утром (таковы были его выражения), что ему приходится приневоливать себя, убеждая Королеву сделать то, что едва ли придется мне по нраву. Королева уступила его доводам, а также настоянию всех придворных дам, которые, каждая по своей причине, дрожали от страха при мысли о почти неизбежной завтрашней ссоре. Она прислала ко мне дежурного капитана личной гвардии Короля Шаро, чтобы именем Королях запретить мне показываться назавтра во Дворце Правосудия. Первый президент, которого я посетил утром по окончании заседания, чтобы выразить ему благодарность, явился ко мне с ответным визитом в ту самую минуту, когда Шаро выходил от меня; г-н де Моле совершенно откровенно сообщил мне все, что высказал Королеве. Я не только оценил его правоту, но и не утаил от него, что очень рад, ибо он помог мне с честью уклониться от недостойного поступка. «Тот, кто так мыслит, свидетельствует о своем благоразумии, — сказал он. — Тот, кто открыто в этом признается, свидетельствует о благородстве своего сердца». При последних словах он растроганно меня обнял. Мы поклялись друг другу в дружбе. И я до конца моих дней сохраню душевную теплоту и чувство признательности к его семейству.

в Четвертой апелляционной палате — ему не положено было присутствовать на заседании, где обсуждали его требование оправдать его или обвинить. Высказано было множество разных мнений. Приняли предложение Первого президента, — поручить депутатам Парламента передать Королю и Королеве все послания как самой Королевы и герцога Орлеанского, так и принца де Конде, вместе с почтительнейшими представлениями о том, сколь эти послания важны; Королеву всеподданнейше просить не давать хода этому делу, а герцога Орлеанского — стать посредником в примирении.

Принц покинул ассамблею, сопровождаемый толпой простолюдинов из своих приверженцев, и неподалеку от монастыря миноритов я, идучи во главе процессии Большого Братства, носом к носу столкнулся с его каретой. Поскольку процессию эту составляют тридцать — сорок парижских кюре и за ней всегда следует большая толпа, я счел, что не нуждаюсь в обычном своем эскорте и даже умышленно взял с собой всего лишь пятерых или шестерых дворян — господ де Фоссёза, де Ламе, де Керьё, де Шатобриана и двух шевалье — д'Юмьера и де Севинье. Три-четыре человека из черни, сопровождавшей Принца, завидев меня, стали кричать: «Бей мазариниста!» Принц де Конде, в чьей карете, если не ошибаюсь, сидели господа де Ларошфуко, де Роган и де Гокур, узнав меня, тотчас вышел из кареты. Он заставил умолкнуть крикунов из своих приверженцев и преклонил колено, чтобы получить мое благословение; я благословил его, не обнажая головы, потом немедля снял скуфью и отвесил ему глубокий поклон. Как видите, история довольно забавная 397. А вот вам другая, окончившаяся куда менее забавно, — на мой взгляд, она стала причиной гибели моей карьеры и того, что жизни моей с тех пор не раз грозила опасность.

приближенными Ее Величество не могла мною нахвалиться. Принцесса Пфальцская уверена была, что похвалы эти идут от чистого сердца. Г-жа де Ледигьер сказала мне, что г-жа де Бове, с которой она состояла в довольно близкой дружбе, уверяет, будто я начинаю приобретать на Королеву влияние. Более всего убедило меня в этом то, что Королева, не терпевшая ни малейшего порицания поступков кардинала Мазарини, рассмеялась, и притом от души, шутке, которую я позволил себе на его счет. Барте, не помню уж по какому случаю, заметил мне за несколько дней до этого, что, мол, бедному г-ну Кардиналу порой чинят жестокие помехи, на что я ответил ему: «Дайте мне на два дня в сторонники Короля, и вы увидите, осмелится ли кто-нибудь чинить помехи мне». Дурацкая шутка показалась ему забавной, и, будучи сам большим острословом, он, не удержавшись, повторил ее Королеве. Она нисколько не рассердилась и даже посмеялась от души; обстоятельство это, привлекшее внимание г-жи де Шеврёз, которая хорошо знала Королеву, как и слова, переданные ей г-жой де Ледигьер, заронили в голову герцогини мысль, о которой вы узнаете после того, как я расскажу вам, что это были за слова.

Однажды в присутствии Королевы г-жа де Кариньян объявила, что я урод, — быть может, то был единственный случай в ее жизни, когда она не солгала. «У него великолепные зубы, — возразила ей Королева, — а когда у мужчины зубы хороши, он не бывает уродом». Г-жа де Шеврёз, узнавши об этом замечании от г-жи де Ледигьер, которой передала его г-жа де Ньель [397], вспомнила, как Королева не раз говорила при ней, что красоту мужчин составляют единственно зубы, потому что только от этой красоты и есть прок. «Попытаем счастья, — сказала мне герцогиня как-то вечером, когда я прогуливался с ней в саду Отеля Шеврёз. — Если вы готовы сыграть эту роль, все может случиться. Только делайте в присутствии Королевы вид мечтательный, не сводите глаз с ее рук[ 398], браните на чем свет стоит Кардинала, остальное предоставьте мне» [399]. Мы договорились о подробностях и разыграли их в точности так, как сговорились. Я два-три раза испрашивал у Королевы тайной аудиенции по пустому поводу. Во время этих аудиенций я сообщал ей лишь то, что могло заставить ее недоумевать, зачем мне понадобилось ее видеть. Я по пунктам следовал наставлениям герцогини де Шеврёз, в своем раздражении и злобе на Кардинала доходил до сумасбродства. Королева, от природы большая кокетка, такой язык понимала с полуслова. Она заговорила об этом с герцогиней де Шеврёз, та прикинулась удивленной и озадаченной, но лишь настолько, сколько необходимо было, чтобы правдоподобнее сыграть свою роль; она сделала вид; будто теперь припоминает прошлое и после слов Королевы задумалась над тем, что ей самой, мол, никогда не пришло бы в голову, хотя еще по возвращении в Париж [400] она заметила, что я злобствую против Кардинала. «В самом деле, Ваше Величество, — сказала она Королеве, — Ваши слова вызвали в Моей памяти обстоятельства, которые сообразуются с тем, что Вы мне сказали. Коадъютор целыми днями выспрашивал меня о прошлой жизни Вашего Величества с любопытством, которое меня удивляло, потому что он входил в такие мелочи, какие нисколько не касаются до нынешнего времени. Пока разговор шел о Вас, речи его были слаще меда, но стоило случайно упомянуть имя господина Кардинала, и передо мной был другой человек, тут уж он не давал пощады даже Вашему Величеству, и вдруг смягчался снова — впрочем, только не в отношении господина Кардинала. Кстати, припоминаю, как однажды ему вдруг вздумалось яростно разбранить покойного Бекингема — не помню уж, с чего началась беседа, но коадъютор не мог стерпеть, что я отозвалась о герцоге как о человеке истинно благородном. Тьма подобных признаков теперь вдруг сразу представилась моему взору, — я не замечала их, потому что мне затуманивала глаза любовь его к моей дочери, но, правду сказать, любовь эта не столь велика, как люди воображают. Хотелось бы мне, чтобы бедняжка увлекалась им не более, чем он ею. Но все же, Государыня, я не могу поверить, чтобы коадъютор был настолько безумен, что забрал себе в голову подобную фантазию».