Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (55)

ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ
МЕМУАРЫ

MEMOIRES

Вторая часть

55

доходящей до исступления, Парламент голосовал это постановление, некий советник высказал мнение, что солдаты, стекающиеся к границе, чтобы служить Мазарини, не станут обращать внимания на парламентские запреты и даже не вспомнят о них, если им не объявят о них судебные приставы, вооруженные добрыми мушкетами и пиками, — так вот этому советнику, имени которого я не помню, но который, как видите, рассуждал вовсе не так уж глупо, ответом было всеобщее негодование, как если бы он предложил величайшую в мире дерзость; собрание, распалясь, возопило, что право распускать войска принадлежит одному лишь Его Величеству.

Согласите, если можете, это трогательное желание блюсти королевскую волю с решением, возбраняющим всем городам открывать ворота тому, кого та же воля желает вернуть. Удивительней всего, что обстоятельства, изумляющие века грядущие, проходят незаметно для современников, и те, кто впоследствии рассуждал о них так, как рассуждаю ныне я. в минуты, о которых я вам рассказываю, поклялись бы, что оговорка ничуть не противоречит постановлению. Наблюдения, сделанные мной в пору междоусобицы, не раз помогли мне уразуметь то, что ранее представлялось мне непонятным в истории. Иные события ее столь противоречат одни другим, что кажутся совершенно неправдоподобными, но опыт учит нас, что не все неправдоподобное — ложь.

Вы лишний раз убедитесь в том, сколь справедлива эта истина, когда я расскажу вам, что последовало за событиями в Парламенте, но сначала поговорим о некоторых обстоятельствах, касающихся двора.

Среди приближенных Королевы в то время шли споры о том, как двору должно вести себя в отношении Парламента: одни утверждали, что следует всеми способами стараться сохранять с ним согласие, другие полагали более уместным покинуть его на собственный его произвол — именно так выразился Браше в разговоре с Королевой. Слова эти были внушены и продиктованы ему советником Большой палаты Менардо-Шампре, человеком весьма неглупым, который поручил Браше от своего имени передать Королеве, что лучше всего обречь Париж совершенной смуте, которая, дошед до известного предела, всегда содействует укреплению королевской власти; с этой целью надобно призвать Первого президента ко двору для исполнения его обязанностей хранителя печати, призвать туда же Ла Вьёвиля со всеми, кто прикосновенен к финансам, пригласить туда же Большой совет, и так далее.

Замысел этот, основанный на уверенности, что подобное опустошение вызовет большие неудобства в городе, ибо в нем и впрямь учреждения, постоянно действующие, тесно связаны друг с другом, — замысел этот встретил решительные возражения сторонников Мазарини: они опасались, как бы враги Кардинала не обратили себе в пользу и во вред ему равно трусость президента Ле Байёля, который в отсутствие Первого президента станет во главе Парламента, и новый прилив озлобления, какой породит в народе подобного рода вызов. Кардинал долго колебался между доводами, склонявшими его принять или отвергнуть такой план, хотя Королева, которая по натуре своей всегда предпочитала решение более жесткое, сразу одобрила предложение Менардо. Если верить тому, что мне впоследствии рассказал маршал де Ла Ферте, дело решило мнение Сеннетера, который в письме к Мазарини настоятельно поддержал Королеву и даже запутал Кардинала тем, что Первый президент прибегает весьма часто к выражениям слишком сильным; они, присовокуплял Сеннетер, иной раз приносят вреда более, нежели могут когда-нибудь принести пользу его намерения. Это было большим преувеличением. Однако в конце концов Первый президент выехал из Парижа [439], повинуясь особому приказу Короля, причем г-н де Шамплатрё убедил отца ничего не сообщать об этом Парламенту, хотя Первый президент согласился на это весьма неохотно. Г-н де Шамплатрё оказался прав, ибо волнение, вызванное подобного рода отъездом, могло стоить его отцу жизни. Накануне отъезда Первого президента я пришел с ним проститься: «Я отправляюсь ко двору, — объявил он мне, — и выскажу Его Величеству всю правду, после этого придется повиноваться Королю». Я уверен, что он и в самом деле поступил так, как обещал. Возвращаюсь к тому, что произошло в Парламенте.

13 числа отбыть к Королю, ибо, мол, Его Величество и прежде достаточно ясно изъявил Парламенту свою волю. Г-н Талон присовокупил, что должность обязывает его обратить внимание Парламента на волнения, какие подобная депутация может произвести в столь смутные времена. «Вы видите, — продолжал он, — все королевство охвачено брожением; а вот еще письмо руанского Парламента, который сообщает вам, что издал постановление против кардинала Мазарини, сообразно с тем, что принято вами тринадцатого числа».

Вслед за тем слово взял герцог Орлеанский. Он сказал, что кардинал Мазарини 25 декабря прибыл в Седан, что маршалы д'Окенкур и де Ла Ферте намерены присоединиться к нему с войском, дабы препроводить Кардинала ко двору, и что пора воспротивиться замыслам, в которых не приходится уже сомневаться. Не могу описать вам, какое возмущение охватило собравшихся. Они едва дождались, чтобы магистраты от короны высказали свое предложение: немедля выслать депутатов к Королю; безотлагательно объявить кардинала Мазарини и его приспешников виновными в оскорблении Величества; предложить сельским общинам задержать их; возбранить мэрам и городским эшевенам пропускать их в свои владения; распродать библиотеку Кардинала и движимое его имущество. В постановлении еще прибавили к этому, что сто пятьдесят тысяч ливров из вырученных денег назначены будут в награду тому, кто доставит упомянутого Кардинала живым или мертвым. При этих словах все духовные особы поднялись с места, по причине, какую я уже изъяснил вам в сходном случае.

Вы, без сомнения, воображаете, что дела приняли серьезный оборот, и уверитесь в этом еще более, когда я скажу вам, что 2 января нового, то есть 1652, года издан был, в согласии с предложением магистратов от короны, а также в силу известия о том, что Кардинал миновал уже Эперне, — издан был второй акт, который гласил: предложить другим парламентам издать постановления, сообразные с актом от 29 декабря; кроме четырех уже назначенных советников отрядить еще двоих в прибрежные сельские общины с приказанием их вооружить; приказать войскам герцога Орлеанского остановить продвижение Кардинала, а также распорядиться о продовольствовании этих войск. Не правда ли, узнав о подобных речах магистратов от короны и о подобной бумаге, можно предположить, что Парламент желал войны? Ничуть не бывало.

Когда один из советников сказал, что для довольствования армии прежде всего надобно раздобыть деньги и с этой целью взять в королевской казне то, что выручено от уплаты за должности[ 440,] его предложение было отвергнуто с негодующими воплями — те самые палаты, которые отдали приказ войскам Месьё оказать сопротивление войскам Короля, отнеслись к предложению взять королевские деньги с таким священным трепетом и щекотливостью, словно в стране царило самое невозмутимое спокойствие. По окончании заседания я сказал герцогу Орлеанскому, что он видит сам: я не обманул его, повторяя, что одними лишь речами магистратов от короны во времена междоусобицы не воюют. Как видно, он и сам это понял, хотя и на свой лад.

На другой день, 11 января [441], когда Парламент собрался на ассамблею и маркиз де Саблоньер, командовавший полком Валуа, явившись в палату, объявил Месьё, что Дю Кудре-Женье, один из эмиссаров, посланных вооружить общины, убит, а другой, Бито, взят в плен врагами [442,] все были потрясены так, как если бы речь шла о самом черном и злодейском убийстве, замышленном и совершенном посреди всеобщего мира. Помню, что Башомон, сидевший в тот день позади меня, шепнул мне, насмехаясь над своими собратьями: «Сейчас я заслужу себе геройскую славу, предложив четвертовать господина д'Окенкура, дерзнувшего стрелять в людей, которые вооружают против него народ». Гнев на г-на д'Окенкура, совершившего сие должностное преступление, которое по всей форме заклеймено было постановлением, на мой взгляд, и побудил Парламент не отказать в аудиенции приближенному принца де Конде, который доставил от него письмо и прошение; я не вижу другой причины, какою можно было бы оправдать согласие принять пакет, посланный в Парламент после регистрации декларации, которая осуждала Принца; ведь 2 декабря тот же самый Парламент отказался ознакомиться с подобным же письмом и возражениями Принца, хотя в ту пору палаты официально еще не осудили Его Высочества.

«Мы не ведаем, что творим, — ответил он мне, — мы вышли из обычных рамок». Он не преминул, однако, в своей речи потребовать, чтобы никто не осмеливался посягнуть на королевскую казну, ибо, что бы ни случилось, она неприкосновенна [443]. Скажите сами, как можно сопрячь это с другой речью, которую он произнес дня за два или три до этого, требуя вооружить общины и двинуть войска, дабы противостоять войскам Короля? Сотни раз в моей жизни изумлялся я глупости жалких писак, сочинявших историю этого времени. Ни один не уделил хотя бы мимолетного внимания противоречиям, которые между тем составляют самую любопытную и примечательную ее часть. Мне и тогда уже были непонятны противоречия, какие я наблюдал в поведении г-на Талона, ибо он несомненно отличался решительным характером и здравым смыслом — мне порой казалось даже, что он поступает так преднамеренно. Однако помнится, после долгих раздумий я оставил эту мысль; соображения, подробности которых моя память не сохранила, убедили меня, что его, как и всех прочих, увлекли потоки, кипящие в подобные времена столь бурно, что они швыряют людей во все стороны разом.

Это самое и случилось с г-ном Талоном во время прений, о которых идет речь, ибо, предложив ввести посланца принца де Конде и огласить письмо его и прошение, он прибавил, что следует отослать то и другое Королю и до получения его ответа не приступать к их обсуждению. В письме принц де Конде просто предлагал предоставить свою особу и свои войска в распоряжение Парламента для борьбы с общим врагом; в прошении же речь шла о том, чтобы отсрочить вступление в силу осуждающей его декларации до тех пор, пока декларация и акты, изданные против Кардинала, не принесут желанного плода. Обсуждение закончить не удалось, хотя прения продолжались до трех часов пополудни. К решению пришли на другой день, то есть 12 числа, когда постановили вытребовать у г-на д'Окенкура господ Бито и Женье (последний оказался не убитым, а пленным), а в случае отказа объявить: ответственность за все, что с ними может случиться, падет на голову г-на д'Окенкура и его потомков; привести в исполнение декларацию и акты, изданные против Кардинала; возбранить всем подданным Короля признавать маршала д'Окенкура и прочих пособников Кардинала командующими войсками Его Величества, а также отсрочить вступление в силу декларации и постановления, направленных против принца де Конде, пока не будут приведены в действие декларация и постановления, направленные против Кардинала.

В заседаниях Парламента 16 и 19 января не произошло ничего, заслуживающего внимания. А к вечеру 19 января в Париж из Бордо прибыл герцог Немурский, следовавший во Фландрию, чтобы привести оттуда войска, которые испанцы предоставили принцу де Конде. Однако надо возвратиться несколько вспять, чтобы рассказать подробнее об этом походе герцога Немурского, внушившем Месьё большое беспокойство.

Мне кажется, я уже говорил вам, что герцог Орлеанский по пять-шесть раз в день впадал в жестокую тревогу, потому что был убежден: все отдано на волю волн, и, как мы ни поступи, будет равно плохо. Порой им овладевало вдруг мужество того рода, какое порождается отчаянием; именно в такие минуты он и утверждал, что худшее, что может с ним случиться, — это оказаться на покое в Блуа. Но Мадам, которой подобная его участь была отнюдь не по душе, смущала отрадные мысли, какими он себя тешил, и, стало быть, часто вселяла в него страх, и без того слишком ему свойственный. Положение дел не прибавляло ему храбрости, ибо мало того, что он ходил все время по краю пропасти, — он принужден был передвигаться такой поступью, что тут сорвались бы и люди, куда более твердые и уверенные в себе. Поскольку он не мог позабыть о Страстном четверге и к тому же пуще всего боялся оказаться в зависимости, в какую непременно попал бы, свяжи он себя безоглядно с принцем де Конде, он то и дело сам себя одергивал, по десять раз в день подавляя самые естественные свои побуждения; в ту пору, когда он еще надеялся, что удастся помешать возвращению Мазарини, не прибегая к гражданской войне, он так привык соблюдать осторожность, необходимую в этом случае, что, когда обстоятельства переменились, он стал совершать нелепые поступки вполне в духе Парламента.

Вы уже не раз наблюдали, как это корпорация в одном и том же заседании отдавала приказ войскам выступить и при этом возбраняла им заботиться о своем довольствии; вооружала население против армий, исполнявших распоряжение двора, отданное им по всей форме, и тут же осуждала тех, кто предлагал эти войска распустить; она предписывала общинам брать под арест королевских военачальников, которые станут пособниками Мазарини, и одновременно под страхом смерти запрещала вербовать солдат без особого на то приказания Государя. Месьё, воображавший, будто, действуя заодно с Парламентом, он будет противостоять Мазарини, но притом не попадет в зависимость от принца де Конде, вступив в содружество с палатами, стал еще стремительней катиться под уклон, куда его и так влекла природная нерешительность. Она побуждала его сидеть между двух стульев всякий раз, когда представлялся подходящий случай. То, к чему он влекся по своей природе, стало неизбежным в силу союза его с корпорацией, которая в действиях своих всегда исходила из стремления примирить королевские ордонансы с гражданской войной. Когда дело идет о Парламенте, нелепость подобного поведения некоторое время сокрыта величием мощной корпорации, которую большинство людей полагает непогрешимой; но оно обнаруживается весьма скоро, когда речь идет об отдельных лицах, будь то даже сын Короля или принцы крови. Я каждый день твердил об этом Месьё, он со мной соглашался, а потом снова вопрошал, насвистывая: «Ну, а разве есть лучший выход?» Мне кажется, слова эти более пятидесяти раз звучали припевом ко всему тому, что сказано было в разговоре, который я имел с ним в день прибытия в Париж герцога Немурского. Месьё был сильно удручен мыслью о том, что войска, которые герцог приведет из Фландрии, слишком уж усилят принца де Конде. «А Принц, — говорил Месьё, — впоследствии воспользуется ими для своих целей, как ему заблагорассудится». Мне очень горько видеть, отвечал я ему, что Месьё поставил себя в положение, когда ничто не может его обрадовать, но все может, да и должно, печалить. «Если принца де Конде разобьют, что Вы станете делать с Парламентом, который, даже когда Кардинал с целой армией окажется у входа в Большую палату, будет ждать, пока объявят свое мнение магистраты от короны? Что Вы станете делать, если победу одержит Принц, когда Вы и сейчас уже с недоверием глядите на четыре тысячи человек, которых ему не сегодня-завтра приведут?»

не подчинившись ему, да притом не унизившись, ибо слишком неравны были их дарования; я, однако, желал, чтобы Месьё не питал к Принцу малодушной зависти и не страшился его, ибо мне казалось, что можно найти способ принудить Принца действовать в пользу Месьё, не доставляя ему преимуществ, какие Месьё опасался ему доставить. Признаюсь, исполнить это было трудно, а стало быть, невозможно для Месьё, ибо он почти не делал различия между трудным и невозможным. Вы не поверите, сколько усилий приложил я, внушая ему, что он должен непременно помешать Парламенту издать постановление против войск, идущих на помощь принцу де Конде. Я без устали изъяснял ему причины, по каким в нынешних обстоятельствах не должно препятствовать этим войскам, чтобы не приучать Парламент осуждать действия, предпринятые против Мазарини.

Я признавал, что вслух следует порицать союз с иноземцами, дабы не отступаться от данного прежде слова, но в то же время надо избегнуть прений по этому вопросу; я придумал даже, как это сделать; поскольку прения сами по себе то и дело уклонялись в сторону от своего предмета, а президент Ле Байёль был совершенно беспомощен, все наши ухищрения прошли бы просто незамеченными. Месьё долгое время оставался тверд в намерении не вмешиваться в ход дела. «Принц де Конде, — твердил он, — и так уж слишком силен». Однако, когда я наконец его убедил, он поступил так, как в подобных случаях поступают все люди слабодушные: изменив мнение, они поворачивают так круто, что не соразмеряют своих движений — вместо того, чтобы идти шагом, они пускаются во весь опор; сколько я ни удерживал Месьё, он принял решение оправдать приход иноземных войск, и оправдать его в Парламенте, прибегнув к лживым доводам, которые обмануть никого не могут, но зато дают почувствовать, что тебя хотят обмануть. Подобным приемом риторика пользовалась во все времена, однако, что греха таить, в эпоху кардинала Мазарини его разработали глубже и применяли и чаще и бессовестнее, чем когда-либо прежде. К нему не только прибегали в повседневной жизни, но освятили его указами, эдиктами и декларациями; я уверен, это публичное поругание честности и есть, как я, помнится, говорил вам в первой части моего сочинения, главнейший источник наших революций.

командованием младшего из герцогов Вюртембергских [444], который лично получал жалованье от короля испанского, и многие знатные люди, даже те, кто были родом из Нидерландов, числились у него офицерами. Напрасно напоминал я Месьё, что, осуждая Кардинала, мы каждый день более всего хулим излюбленный им способ действовать и говорить вопреки истинам, очевидным для всех, — я ничего не добился; Месьё вышутил меня, сказав, что мне следовало бы заметить, как нравится людям быть обманутыми. Слова эти справедливы. И они подтвердились как раз в этом случае.

Позвольте мне прервать на мгновение свой рассказ и заметить, что не приходится удивляться, если историки, пишущие о делах, в которых сами они не участвовали, заблуждаются столь часто, ибо даже те, кого дела эти касаются всего ближе, во множестве случаев принимают за истину наружные знаки, порой совершенно обманчивые. Не только в Парламенте, но и в самом Люксембургском дворце в ту пору не нашлось человека, который не был бы уверен, что я стараюсь об одном — склонить Месьё прервать всякие сношения с принцем де Конде. Я и впрямь не преминул бы это сделать, если бы видел, что Месьё хоть сколько-нибудь желает войти с ним в добрые и прочные сношения, но, поверьте, он был столь далек от того, чтобы сохранить даже те, к каким побуждала его в сложившихся обстоятельствах разумная политика, что я принужден был всеми силами уговаривать его хотя бы не отступать от нее, а все окружающие воображали, будто я только и помышляю, как его от Принца отвратить.

Я ничего, однако, не имел против того, чтобы приверженцы Принца сеяли повсюду эти слухи, хотя они навлекали на меня иногда нападки во время прений в ассамблее палат. Вначале я надеялся, что это поможет мне отвести глаза Королеве, однако она не долго оставалась в заблуждении и, узнав, что я хотя и верен данному ей обещанию — не примиряться с принцем де Конде, уговариваю, однако, Месьё не порывать с ним, упрекнула меня за это устами Браше, который тем временем прибыл в Париж. Я продиктовал ему адресованную Королеве памятную записку, где доказывал, что ни в чем не нарушил своего слова; то была чистая правда, ибо я не обещал ей ничего, что было бы несообразно с советами, какие я давал Месьё. По возвращении своем Браше сообщил мне, что изъяснил Королеве, сколь основательны мои доводы, и она со мной согласилась, но г-н де Шатонёф воскликнул: «Государыня, я, как и коадъютор, противник возвращения г-на Кардинала, но подданный, диктующий памятную записку, подобную той, какую мне сейчас привелось услышать, совершает такое преступление, что, будь я его судьей, я, не колеблясь, осудил бы его по одной лишь этой статье». Королева милостиво приказала Браше уведомить меня об этой подробности и сказать мне, что г-н Кардинал, хоть я и не даю ему для этого основания, выказал бы мне большую верность, нежели предатель Шатонёф. Таковы были собственные слова Королевы. Возвращаюсь, однако, к Парламенту.

убийстве, хладнокровно совершенном на лестнице Дворца Правосудия.