Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (61)

61

Вы, несомненно, полагаете, что Месьё и принц де Конде воспользовались неосторожностью двора. Ничуть не бывало. Они не упустили случая ее, так сказать, загладить, и вот тут-то как нельзя кстати заметить, что не все ошибки должно относить на счет человеческой натуры. Вас не удивят ошибки Месьё, но я и по сию пору дивлюсь ошибкам принца де Конде, ибо он уже и в то время был тем, кому они отнюдь не свойственны. Молодость, гордость и отвага порой толкали его совершать промахи иного рода; они понятны. Но те, о которых я собираюсь рассказать, проистекали совсем из другого источника и не могут быть объяснены ни одним из этих свойств. Нельзя их отнести и на счет свойств противоположных, ибо никто не мог бы заподозрить в них Принца; вот что и побуждает меня прийти к выводу, что ослепление, о котором столь часто говорит нам Писание, и в смысле житейском порой ощутительно обнаруживает себя в поступках человеческих. Что могло быть естественнее для принца де Конде и более сообразно с его характером, нежели укрепить свою победу и воспользоваться ее плодами, какие он несомненно мог бы стяжать, продолжай он сам лично руководствовать своей армией? Но он покидает ее, оставив ее на попечение двух неопытных воинов: тревога Шавиньи, который призывает его в Париж под предлогом или по причине, в сущности совершенно вздорной, берет верх над его боевыми наклонностями и над соображениями пользы дела, какие должны были бы удержать его подле войска [488]. Что могло быть важнее для Месьё и для принца де Конде, нежели схватить, так сказать, на лету благоприятную минуту, когда неосторожность Кардинала отдала в их руки первый Парламент королевства, который до этих пор колебался выступить открыто и даже время от времени совершал поступки не только малодушные, но и двусмысленные? Вместо того чтобы воспользоваться этим мгновением, накрепко привязав к себе Парламент, они нагоняют на него такого рода страх, который вначале отталкивает, а потом раздражает корпорации, и предоставляют ему свободу такого рода, которая вначале приучает к мысли о сопротивлении, а впоследствии неизбежно его порождает.

Поясню свою мысль. Едва в Париже получено было известие о приближении принца де Конде, в городе появились афиши, а на Новом мосту произошли беспорядки. Принц не был, да и не мог быть к ним прикосновенен, ибо 2 марта [489], когда это случилось, он еще не прибыл в Париж. Правда, как я уже говорил вам ранее, учинить их распорядился Месьё.

Двадцать пятого апреля чернь ворвалась в таможенную контору у Сент-Антуанских ворот и разграбила ее, но когда советник Парламента Кюмон, случайно при том присутствовавший, явился в библиотеку Месьё, где находился и я, чтобы доложить герцогу Орлеанскому о происшествии, он услышал в ответ такие слова: «Весьма сожалею, однако народу иногда полезно встряхнуться. Убитых нет, остальное не беда».

Тридцатого апреля купеческий старшина и другие городские чины, возвращаясь от Месьё, едва не были убиты в нижней части улицы Турнон; на другой день они принесли жалобу ассамблее палат на то, что им не было оказано никакой помощи, хотя они искали ее и в Люксембургском дворце, и в Отеле Конде.

Тринадцатого мая советник Парламента капитан милиции Келен вел свой отряд в Парламент, где ему предстояло нести караульную службу, но горожане, составлявшие команду, покинули ее, крича, что они не намерены охранять мазаринистов; 24 того же месяца аббат Моле де Сент-Круа в собрании Парламента принес жалобу на то, что 20 мая смутьяны, напав на него, едва не изрубили его в куски.

Благоволите заметить, что сброд, один только и участвовавший в беспорядках, клялся и божился, что верно служит принцам, а они на другой же день отрекались от него в ассамблее палат. Отречение это, чаще всего совершенно искреннее, приводило к тому, что Парламент каждый раз издавал жестокие постановления против мятежников; это не мешало, однако, Парламенту быть уверенным, что те, кто отрекаются от бунта, его же подстрекнули; таким образом это не умаляло отвращения, какое бунт внушал многим магистратам, но приучало корпорацию принимать решения, которые, по крайней мере на ее взгляд, были не по вкусу обоим принцам. Я знаю, и однажды уже говорил вам об этом, что, когда настают времена брожения и смуты, подобного рода злосчастья неразлучны с властью над народом — никто не испытал это в большей мере, нежели я сам; но все-таки ни Месьё, ни принц де Конде не приложили должных стараний, чтобы отвести от себя подозрения в том, к чему они и в самом деле были непричастны: Месьё, человек малодушный, боялся поссориться с народом, слишком сурово обуздывая бунтовщиков, а принц де Конде, человек бесстрашный, недовольно задумывался над тем, сколь сильное и невыгодное для него впечатление производят эти волнения в умах тех, кто их страшится.

Мне должно тут покаяться, признавшись вам, что, имея выгоду вредить принцу де Конде во мнении публики, я употреблял для этой цели всякий предлог, а их в изобилии доставляли мне поступки многих сторонников его партии. Принц де Конде был всех менее повинен в этих поступках, но на него всего легче было навлечь подозрение и злобное негодование. Песк целыми днями топтался во дворе Отеля Конде, командор де Сен-Симон не выходил из приемной. Этот последний запятнал себя малопочтенным ремеслом горлана, потому-то, невзирая на его благородное происхождение, я не стыжусь ставить его в один ряд с жалким смутьяном из отбросов общества. Я весьма успешно пользовался именами этих несчастных в ущерб Принцу, который в действительности виноват был лишь в том, что не обращал внимания на их дурацкие выходки. Осмелюсь заметить, не нарушая почтения, какое мне подобает оказывать Принцу, что эту его оплошность можно извинить скорее, нежели то, что он тотчас не пресек вольности тех, кто вздумал открыто ему противоречить во всех корпорациях и даже позволять себе нападки на его особу. Мне понятно, что природное мягкосердие Месьё в соединении с завистью, какую всегда внушал ему кузен, иной раз склоняли герцога Орлеанского делать вид, будто он ничего не замечает, но и сам Принц, конечно, обнаружил в этих обстоятельствах излишнее мягкосердие; поведи он игру так, как мог бы, при том, что двор дал ему в руки столь важные козыри, он подчинил бы себе и Париж, и самого Месьё, не прибегая к насилию. Однако уважение к истине, побуждающее меня отметить эту ошибку, побуждает меня восхищаться причиной, ее породившей; ибо видеть, как человек, прославленный своим геройством, грешит избытком доброты, столь прекрасно, что действия Принца, не увенчавшиеся успехом на поприще политическом, в отношении нравственном должны исторгнуть восхищенную хвалу у всех благородных людей. Мне следует пояснить свои слова несколькими примерами.

Семнадцатого апреля генеральный прокурор Фуке, известный своей приверженностью к Мазарини, хоть он, как и все остальные, держал против него речи в Парламенте, явился в Большую палату и в присутствии герцога Орлеанского и принца де Конде потребовал именем Короля, чтобы Принц представил ему отчет обо всех союзах и договорах, заключенных им внутри королевства и за его пределами; Фуке прибавил, что, если Принц откажется это сделать, он попросит внести в протокол свое требование, равно как и то, что он возражает против регистрации речи Принца, обещавшего сложить оружие, как только будет изгнан кардинал Мазарини.

Двадцать второго числа того же месяца все президенты Счетной палаты, исключая первого [490], не явились на заседание палаты, не помню уж под каким предлогом, но он сочтен был в ту пору неубедительным. Тогда же советник Счетной палаты Перрошель объявил прямо в лицо принцам, что должно принять постановление, возбраняющее вербовать войска без соизволения Короля; в тот же день Первый президент Палаты косвенных сборов, Амело, напрямик объявил принцу де Конде, что он удивлен, видя в креслах, украшенных королевскими лилиями, принца, который, одержав столько побед над врагами государства, стакнулся с ними, и так далее. Я привожу вам эти случаи лишь для примера. Подобные происшествия случались каждый день, и каждое из них, каким бы маловажным ни казалось оно в первую минуту, непременно оставляло в умах впечатления того рода, что сразу не заметны, но обнаруживают себя впоследствии. Осторожность предписывает главе партии сносить то, на что ему должно закрывать глаза, но ему не следует закрывать глаза на то, что пестует в корпорациях и в отдельных лицах навык к сопротивлению. Однако ни Месьё, в силу своего нрава, а также из-за недоверия к принцу де Конде боявшийся кому-нибудь не угодить, ни принц де Конде, лишь поневоле оказавшийся мятежником, не прилагали должного усердия, чтобы постигнуть основы науки, в которой, по словам адмирала Колиньи, быть слишком сведущим не дано никому. Тот и другой предоставили отдельным лицам выражать свое мнение не только свободно, но и разнузданно. Во всех описанных мной случаях они полагали, что им довольно поддержки большинства голосов; этого и впрямь было бы довольно, когда бы речь шла о простом судебном процессе. Они не поняли вовремя, что есть граница между свободою и разнузданностью в выражении мнений; они не осознали, что твердое, поучительное и исполненное решимости слово, сказанное к месту в одну из тех минут, что иной раз сами по себе решают дело, способно установить эту границу, не взывая к насилию; таким образом они все время допускали, чтобы в Париже ощутим был дух противной партии, который всегда сгущается, когда он колеблем вихрями, вздымаемыми королевской властью.

Если бы Месьё и принц де Конде пожелали выслать из Парижа, пусть даже со всею учтивостью, хотя бы самого ничтожного из тех, кто в этих случаях оказал им непочтение, сами магистраты одобрили бы такие меры в отношении своих сочленов. Палата косвенных сборов публично осудила слова, сказанные президентом Амело принцу де Конде. Пожелай этого Принц, она проголосовала бы за удаление Амело; в тот самый день она еще принесла бы Принцу благодарность, а назавтра трепетала бы перед ним. Залог успеха во время великих возмущений в том и состоит, чтобы держать людей в повиновении с помощью страха, вызванного в них тем, чему сами они способствовали. Такого рода страх обыкновенно наиболее действенен, а недовольство вызывает наименьшее. Вы увидите, к чему привела противоположная политика. А породил эту политику переговорный зуд (так называл его старик Сен-Жермен), который, правду говоря, был в партии принца де Конде повальной болезнью.

Г-н де Шавиньи, с младых ногтей взращенный в правительственных кабинетах, мечтал возвратиться туда, чего бы это ни стоило. Г-н де Роган, который, правду сказать, ловок был только в танцах, воображал, будто может быть ловким царедворцем. Гула желал лишь того, чего желал Шавиньи, — вот вам натуры, весьма склонные заводить переговоры. Принц де Конде по своему характеру, воспитанию и по своим правилам был из всех, кого мне приходилось знавать, самым ярым противником междоусобицы; Месьё, в душе которого над всеми чувствами преобладали страх и недоверие, скорее всех, кого мне приходилось встречать, способен был угодить в любую ловушку, ибо страшился их всех. В этом он походил на зайца. Вот вам характеры, весьма расположенные внимать предложениям о переговорах.

Сила кардинала Мазарини как раз и состояла в умении плести невнятицу, намекать, обольщать надеждой, бросать приманку и тут же ее отнимать, изъяснять свою мысль и тут же ее запутывать. Вот склад ума, воистину созданный, чтобы извлекать пользу из призраков, которыми корона, не скупясь, тешит противника, когда ей надо склонить его к переговорам. Мазарини и в самом деле всех склонил к ним, и эти переговоры и были отчасти причиною, породившею, как я вам уже сказал, политику, выше мною описанную, ибо они обманывали всех ложными надеждами на примирение; они же, так сказать, довершили свое пагубное и развращающее на нее влияние, придав храбрости тем лицам в муниципалитете и в Парламенте, кто держал сторону двора, и отняв ее у тех, кто был искренним сторонником партии. Я расскажу вам об этом, но сначала мы поговорим о действиях обеих враждующих армий, а также о тех действиях, какие, против моего желания и решения, пришлось в этих обстоятельствах предпринять мне самому.

прошедшие с армией до Море, прикрывали его движение, а герцоги де Бофор и Немурский, за недостатком фуража вынужденные оставить Монтаржи, стали лагерем в Этампе. Когда Их Величества оказались в Сен-Жермене [491], г-н де Тюренн занял позиции в Палезо, и это принудило принцев расставить гарнизоны в Сен-Клу, на мосту Нейи и в Шарантоне. Передвижение войск, разумеется, сопровождалось беспорядками и мародерством; мародерство это Парламент осуждал так же, как воровство на Новом мосту, и потому в палатах каждый день разыгрывались сцены, достойные «Испанского католикона» [492]. Мне выпала роль в представлении другого рода, которое разыгрывалось в Люксембургском дворце. Я приезжал туда ежедневно, с одной стороны, исполняя волю Месьё, который желал показать принцу де Конде, что в случае необходимости может всегда на меня положиться, с другой — преследуя собственную выгоду, ибо сам я хотел показать публике, что слухам, непрестанно распускаемым сторонниками Принца о том, будто я стакнулся с Мазарини, Его Королевское Высочество не верит и их не одобряет. Я оставался в библиотеке Месьё, ибо, не получив еще кардинальской шапки из рук Короля, не мог появляться на людях. Зачастую в это самое время в галерее или в покоях герцога Орлеанского пребывал принц де Конде. Месьё непрестанно переходил от одного из нас к другому — потому что, во-первых, ему вообще никогда не сиделось на месте, а во-вторых, он поступал так с умыслом, преследуя свои цели. Людская же молва, которой нравится во всем видеть причины таинственные, объясняла беспокойство, вообще присущее Месьё, тем, что мы тянем его в разные стороны.

Принца, вновь оживила его ко мне вражду. К тому же Месьё порой находил для себя выгодным, чтобы Принц меня не жаловал. Снова пошли в ход памфлеты — я на них отвечал. Бумажное перемирие кончилось; в эту пору или вскоре после я и выпустил в свет некоторые памфлеты из тех, о которых упоминал во втором томе моего повествования: хотя они и не относились к тому времени, я не хотел возвращаться к предмету, самому по себе столь ничтожному, что он не заслуживает повторного упоминания. Скажу лишь, что памфлет «Оплошности сьёра де Шавиньи, первого министра принца де Конде», который я забавы ради продиктовал Комартену, так глубоко задел этого надменного спесивца, что он не удержался от слез в присутствии двенадцати или пятнадцати благородных особ, находившихся в его доме. Когда один из них на другой день [490] рассказал мне об этом, я ответил ему в присутствии Лианкура и Фонтене: «Прошу вас передать г-ну де Шавиньи, что, зная за ним великое множество достоинств, я приложу для сочинения ему панегирика стараний еще более, нежели приложил для сочинения сатиры, столь его огорчившей».

Я уже говорил вам, что решил по возможности оставаться в бездействии, ибо, суетясь, я многое потерял бы, ничего не выиграв. Я отчасти исполнил свое намерение и впрямь не участвуя почти ни в чем, что затевалось в эту пору, ибо был убежден, что сделать что-нибудь полезное почти невозможно, а в редких случаях, когда оно было бы и можно, пользы все равно не выйдет по причине противоречивых и запутанных планов, которые строил, да и в тогдашних обстоятельствах не мог не строить каждый. Я оградился, так сказать, своими высокими званиями, связывая с ними будущие свои надежды, и помню, когда президент де Бельевр сказал мне однажды, что мне следовало бы действовать более энергически, не колеблясь ответил ему: «Нас настигла великая буря, и все мы, сдается мне, плывем против ветра. Но у меня в руках два надежных весла: одно из них кардинальский жезл, другое — посох парижского коадъютора. Я не хочу их сломать, моя цель покамест — просто не пойти ко дну».

как приспешника Мазарини, и впрямь заставляли меня иногда браться за дело. Мне приходилось им отвечать, и шум этот вместе с постоянными моими визитами в Люксембургский дворец, казавшимися тем более загадочными, что, хотя все о них знали, они, по причинам, о которых я говорил выше, выглядели таинственными, так вот, шум этот имел для меня три весьма неприятных следствия. Он, во-первых, внушил даже тем, кто был далек от партийных распрей, будто я не способен угомониться; во-вторых, убедил принца де Конде, что я не желаю с ним примирения; в-третьих, окончательно рассорил со мной двор, ибо я не мог защититься от памфлетов принца де Конде, не включая в собственные мои писания то, что не могло прийтись по вкусу Кардиналу.

Избежать этих неприятностей можно было, лишь прибегнув к средствам еще более опасным, нежели сами эти неприятности. Защититься от первой из них я мог только, если бы совершенно удалился от мирских дел, а это было противно приличию, ибо в такое время поведение мое приписали бы страху, якобы внушаемому мне принцем де Конде, и противно долгу почтения и службы, какой привязывал меня к Месьё, ибо в такую минуту присутствие мое было или, по крайней мере, казалось ему необходимым. Оградить себя от второй из них я мог, либо примирившись с принцем де Конде, либо предоставив ему взять надо мной верх в общем мнении. Последнее решение мог избрать только глупец, исполнить же первое было невозможно в силу обещаний, данных мной Королеве именно в этом отношении, а также из-за Месьё, который желал неизменно держать меня на поводке, чтобы спустить с него в случае надобности. Третьей неприятности я мог избежать, лишь сделав шаги к примирению со двором, чем Мазарини не преминул бы воспользоваться, чтобы меня погубить. И вот вам пример.

вам понятным я отнюдь не считал, что обязан ему своим саном; к тому же я рад был таким способом показать Парламенту и народу, что вижу в Мазарини своего врага. Из благоволения ко мне, а может быть, из осторожности, Месьё вдруг сказал мне, что, хотя я и должен был дать такой приказ Аржантёю, следовало прибавить к нему retentum (такое выражение он употребил); принимая во внимание нынешнее положение дел и то, что может случиться ко времени, когда Аржантёй окажется в Сомюре, где пребывает двор, посланцу следовало развязать руки, не лишая его права завести секретные переговоры с Кардиналом, если Мазарини того пожелает или если принцесса Пфальцская, к которой я направил Аржантёя, чтобы она представила его Королеве, сочтет, что это может быть нам полезно. «Как знать, — прибавил Месьё, — не послужит ли это и общему делу. Умный политик не должен упускать случая перехитрить записного хитреца. Мазарини все равно не преминет сказать: “Мы совещались”. Но что из того? Он отъявленный лжец, которому никто не верит; как мы ни поступи, он будет уверять, что совещание состоялось». Так говорил Месьё — слова его оказались пророческими. Кардинал пожелал увидеть моего посланца ночью у принцессы Пфальцской. От избытка любви ко мне он уверил Аржантёя, что, если бы я по оплошности приказал ему свидеться с ним публично, он исправил бы мою оплошность, публично же отказавшись от этого свидания. Он пекся о моей репутации, пекся о моих выгодах. Он убеждал Аржантёя, что готов разделить со мной должность первого министра. На деле же Аржантёй еще не успел возвратиться в Париж, а Гула уже уведомил Месьё о свидании Аржантёя с Кардиналом, но описал его не так, как оно произошло в действительности, а так, будто я сам добивался встречи с Мазарини и притом без ведома Его Королевского Высочества и вопреки его интересам. Вот образчик сетей, какие втайне плелись против меня — надеюсь, это оправдает в ваших глазах избранное мной в ту пору поведение.

По вашему приказанию я пишу историю моей жизни; из удовольствия повиноваться вам вполне я себя не щажу. Вы могли заметить, что до сих пор я не искал оправданий. Дойдя до этих страниц, я принужден их искать, ибо как раз тогда коварству моих врагов особенно ловко удалось обмануть легковерную посредственность. Мне известно, что в ту пору многие говорили: «Неужели кардиналу де Рецу в его годы мало быть кардиналом и архиепископом Парижским? Как могло ему взбрести на ум силой оружия домогаться места в Королевском совете?» Мне известно, что и поныне жалкие писаки, говоря о тех временах, повторяют этот смешной вздор. Признаюсь, он был бы еще смешнее, лелей я и в самом деле подобные надежды и планы. Но я был весьма далек от них, не только в силу здравого смысла, принимающего в расчет обстоятельства, но и в силу моих склонностей, которые неудержимо влекли меня к наслаждениям и к славе, а звание министра, весьма мешая наслаждениям, славу превращает в жупел, и потому я не только не мог, но и не желал его добиваться. Не знаю, могут ли эти слова послужить мне оправданием, но, по крайней мере, в них нет похвальбы. Я обязан вам прежде всего искренностью, которая в глазах потомства едва ли меня извинит, однако, может быть, будет не напрасной, если докажет, что люди ничтожные, берущиеся судить о поступках тех, кто занимает значительное положение, в лучшем случае и чаще всего — самонадеянные простофили. Рассуждение мое вышло слишком многословным. Быть может, вы припишете его тщеславию, но, полагаю, не оно тому виной; я радуюсь возможности опровергнуть взводимый на меня поклеп только потому, что меня радует надежда избегнуть вашего неодобрения.