Приглашаем посетить сайт

«Мемуары» кардинала де Реца
Вторая часть (71)

71

Третий род моих друзей составлял в ту пору избранный круг благородных дворян, которых соединяли со мной общие выгоды и дружба, которые знали мои тайны и с которыми я советовался о том, как мне следует поступать. Это были господа де Бриссак, де Бельевр и де Комартен, в их число, как я уже говорил, втерся г-н де Монтрезор, ибо он принимал участие во многих предшествующих делах. В этом узком кругу не было ни одного, кто не считал бы себя вправе на что-нибудь притязать. Происхождение герцога де Бриссака и преданность, выказанная им мне в делах самых щекотливых, принуждали меня предпочесть его интересы даже моим собственным, тем более что он не воспользовался должностью губернатора Анжу, какую я для него выговорил, когда были арестованы принцы. По правде сказать, ни я, ни двор не были в этом виноваты, и переговоры, начатые с де Бриссаком, ни к чему не привели оттого лишь, что у него не оказалось денег [579]; но, так или иначе, де Бриссак ничего не получил, и по справедливости, так, по крайней мере, полагал я, его следовало вознаградить. Президент де Бельевр уже в эту пору имел виды на должность Первого президента, но, поскольку он отличался трезвым умом, он перестал мечтать об этом, едва почувствовал, что победа склоняется на сторону двора; в тот день, когда Месьё и принц де Конде послали ко двору господ де Рогана, де Шавиньи и Гула, он сказал мне так: «Делать нечего, удалюсь на покой, не хочу более никаких должностей». Он сдержал слово, а большой, угрожавший опасным воспалением ячмень, появившийся у него на глазу, послужил ему благовидным предлогом и облегчил способ поступить так, как он сказал. Г-н де Комартен отправился в Пуату жениться за месяц или недель за пять до возвращения в Париж Короля и все еще оставался там, когда двор прибыл в Париж [580]. Комартен более других был посвящен во все тайны, связанные с моими делами, и поступал честнее и умнее всех прочих, не стремясь притом ни к какой личной выгоде, кроме той, к какой его обязывала честь, ибо понимал лучше других, что никакой истинной выгоды не получит. О нем в этом случае судили несправедливо, что и побуждает меня изъясниться на сей счет подробнее.

Во втором томе моего сочинения вы читали о том, что принц де Конде уговорил Месьё требовать у Королевы отставки министров, а я всеми силами старался удержать Месьё от этого шага, который и в самом деле не принес бы никому никакой пользы, и самому герцогу Орлеанскому еще менее, нежели другим. Лег, который считал, что песенка министров спета, а он, как никто другой, любил печься о своих новых друзьях, вбил себе в голову добыть должность военного министра, принадлежавшую Ле Телье, для де Нуво. Герцогиня де Шеврёз поделилась этими планами с аббатиком Берне, а тот рассказал обо всем Комартену. Комартену затея не понравилась, и не зря. Явившись ко мне, он спросил меня, поддерживаю ли я ее; я ответил ему с улыбкой, что, как видно, он считает меня рехнувшимся, ибо он знает, что я знаю лучше всех: не в нашей власти назначать министров; но, будь это даже в нашей власти, мы не стали бы усердствовать ради де Нуво. Комартен рассердился на г-жу де Шеврёз и на Лега, и поделом. «Хоть я понимаю, — сказал он, — что затея их смешна, из нее явствует, однако, что мне не должно слишком полагаться на их дружбу». — «Вы правы, — ответил ему я, — и я завтра же выскажу им свое мнение, чтобы они поняли, что я гневаюсь еще более вашего. Самое замечательное, — прибавил я, — что в тот миг, когда я из кожи лезу вон, чтобы помешать Месьё изгнать Ле Телье, эти люди ведут себя так, что Ле Телье вообразит, будто это я пытаюсь его свалить».

На другой день я осыпал упреками герцогиню де Шеврёз и Лега. Они стали отпираться. Объяснение наше наделало шуму; шум докатился до Ле Телье, который вообразил, что уже делят его место. По-моему, он так и не простил этого ни Комартену, ни мне. Придворная вражда чаще всего не имеет причин более глубоких, но я заметил, что беспричинная вражда всегда самая упорная. И это понятно. Поскольку обиды такого рода созданы воображением, они быстро растут и зреют, ибо почва, обильная дурными соками, щедро их питает. Прошу вас простить мне это маленькое отступление, которое, впрочем, здесь нелишнее, ибо показывает вам, что я тем более обязан был, примирясь с двором, помочь Комартену. Он, однако, отнюдь не затруднял моего примирения, понимая, что нам недостает товару для солидного торга. Прежде чем уехать в Пуату, он не раз говорил мне, что, как ни горько это сознавать, нам, без сомнения, будет худо от всего, даже от промахов наших врагов; сейчас не время печься о выгодах отдельных лиц, надо спасать корабль, на котором при попутном ветре они смогут вновь поднять паруса, а корабль этот — я, и при том, куда нас завела нерешительность Месьё, спасти корабль можно лишь, направив его в открытое море и держа путь на восток, то бишь в сторону Рима. «Вы держитесь на кончике иглы, — прибавил он на прощанье. — Знай двор, насколько он сильнее вас, он расправился бы с вами, как он расправится со всеми остальными. Поведение ваше, продиктованное вашим мужеством, вводит двор в заблуждение, заставляя его терять время: воспользуйтесь же этой минутой, чтобы добиться самого выгодного для вас назначения в Рим, — двор исполнит в этом смысле все, что вы пожелаете».

Как видите, рассуждения такого рода, весьма благородные и разумные, не могли стать помехою переговорам. Оставался один лишь Монтрезор, который с утра до вечера твердил, что ему ничего не надо, и даже вышутил Шанденье, который в письме, посланном Монтрезору из провинции, выражал уверенность, что я восстановлю его в должности, а заодно сделаю герцогом и пэром. И однако, не кто иной, как Монтрезор испортил дело, и притом без всякой корысти, по одной лишь вздорной прихоти.

при этом Жоли, в ответ на замечание, оброненное кем-то в ходе беседы, сказал, что он, мол, получил письмо от Комартена; он прочитал это письмо, в котором Комартен излагал, с большим жаром, мысли, только что мной пересказанные. Я заметил, что Монтрезор, всегда не любивший Комартена, принял вид таинственный и вместе угрюмый. Хорошо зная его приемы и нрав, я пытался вызвать его на объяснение. Это не составило труда. «Трусов среди нас нет, — тотчас воскликнул он, разразившись проклятьями, — но только негодяй посмеет утверждать, будто Его Преосвященству должно и можно заключить почетное перемирие с двором, не позаботившись об интересах своих друзей; тот, кто посмеет это утверждать, ищет пользы для себя одного». Слова эти в соединении с враждебностью, какую я уже несколько дней примечал в нем к принцессе Пфальцской, изъяснили мне, что он подозревает, будто Комартен, большой друг принцессы, вошел с ней в сговор, ища для себя выгод в ущерб остальным. Я сделал все, чтобы вывести Монтрезора из заблуждения, но потерпел неудачу, зато ему удалось ввести в заблуждение других, ибо он заронил сомнение в душу де Бриссака, который был совершенная тряпка и как никто другой податлив на первые впечатления.

Де Бриссак остерег г-жу де Ледигьер, которая в эту пору любила его всем сердцем. Люди, терзаемые подобного рода сомнениями, неизбежно еще утверждаются в них при малейшем намеке, наводящем на мысль, что все решения, противные тому, которое им не по сердцу, принять не только возможно, но и легко. Химера эта завладевает общим воображением, слух о ней доходит до лиц подчиненных, его передают друг другу на ухо; тайна порождает вначале глухой шепоток, шепот разрастается в гул[ 581], и тот производит несколько следствий, пагубных как для собственной партии, так и для той, с которой ведут переговоры.

Вот это-то и случилось со мной, и я обнаружил с досадой, что друзья мои спорят о том, что я сделаю и чего не сделаю, что я могу и чего не могу, а двор видит во мне человека, намеревающегося разделить с Кардиналом власть первого министра или, отказавшись от власти, потребовать за нее дорогой выкуп. Я понял, я чувствовал неудобство, опасность такой репутации, но решил идти ей навстречу — решил, исходя из тех же правил, что всю жизнь побуждали меня взваливать на свои плечи слишком большое бремя. Правила эти самые гибельные для политика. Чаще всего нам платят за них неблагодарностью. В добрых побуждениях, как ни в чем другом, следует соблюдать меру. Я не раз платился за то, что изменял этой мудрости, как в делах государственных, так и в семейственных, но должно признаться, нам трудно избавиться от недостатков, которые тешат разом наше нравственное чувство и природные склонности; я никогда не раскаивался в своем поведении, хотя заплатил за него тюремным заключением и немаловажными его следствиями. Если бы я поступил по-другому и, приняв предложения Сервьена, разрешил свои трудности, я избежал бы всех тех невзгод, которые едва не погубили меня; правда, вначале я не уберегся бы от другой беды, той, что неизбежно обрушивается на всякого, кто стоит во главе важных предприятий и приводит их к концу, не озаботясь благополучием своих соратников. Но время успокоило бы жалобы, а при счастливом обороте событий ропот и вовсе сменился бы хвалой; я понимаю все это, но ни о чем не жалею; поступив, как я поступил, я изведал чувство душевного удовлетворения; и поскольку, кроме Святой веры и чистой совести, смертному, по крайней мере на мой взгляд, все должно быть равно безразлично, я полагаю, что вправе быть доволен содеянным.

Итак, я отверг предложения Сервьена, хотя Король готов был возложить на меня управление его делами в Италии, назначив мне пенсион в пятьдесят тысяч экю, уплатив сто тысяч экю моих долгов и выдав мне пятьдесят тысяч наличными для обзаведения, с тем чтобы я три года оставался в Италии, после чего мне дозволено будет отправлять мои обязанности во Франции. Я, однако, не отказал Сервьену напрямик, я держался с ним по-прежнему учтиво. Он навестил меня, я нанес ему ответный визит, переговоры продолжались; но он понял, что я не согласен на его условия, ибо он избегает разговора о том, что касается интересов моих друзей, а я пытался разведать, как он относится к этому предмету, — позднее оказалось, что он относился к нему в высшей степени неблагосклонно. Принцесса Пфальцская, которой я доверял куда более, нежели ему, вначале не считала старания мои что-нибудь для них выхлопотать бесплодными. Но вскоре она поняла, что ошиблась; мало того, она поняла, что происки Сервьена и аббата Фуке имеют цель более коварную, нежели только помешать переговорам. Она уведомила меня об этом, объявив даже, что отныне не хочет встречаться со мной у Жоли, куда на наши свидания ее обыкновенно доставляли в портшезе и проводили по черной лестнице между десятью и одиннадцатью вечера. Принцесса дала мне знать, что эти тайные совещания для меня опасны, и без обиняков сказала мне, что я должен либо согласиться на предложения Сервьена, либо завести переговоры с самим Кардиналом, потому что все его подручные, по тем или другим причинам, чрезвычайно ко мне враждебны.

Я уже приводил вам соображения, по каким не мог решиться заключить договор с двором от одного лишь своего имени — соображения эти изо дня в день подкреплялись известиями, поступавшими от г-жи де Ледигьер, которая утверждала, что я должен держаться как ни в чем не бывало, оставаясь у себя в архиепископстве, что Кардинал, который медлил на границе, занимаясь всяким вздором в армии г-на де Тюренна [582], где, как вы понимаете, в его присутствии не было ни малейшей нужды, — Кардинал сгорает от нетерпения оказаться в Париже и, однако, не решается явиться туда, пока я его не покинул, и примет любые мои условия, только бы я уехал. Де Бриссак, полагавший, что известия эти исходят от маршала де Вильруа, как это и было на самом деле, страстно желал им верить еще и потому, что ему самому они были выгодны. Первый конюший [583] наставлял г-жу де Ледигьер в том же духе, утверждая, будто знает из верных рук, что двор спит и видит со мной примириться; помню, что Жоли, в чьем присутствии мне передали эти слова, подошел и шепнул мне на ухо: «Еще одно заблуждение!» И он был прав, ибо слухи эти, хоть я и не верил им, все же удерживали меня, мешая договориться с двором, и в конце концов побудили меня внять совету принцессы Пфальцской и завести прямые переговоры с Кардиналом. Я написал епископу Шалонскому, что прошу его отправиться к Мазарини и начистоту, без обиняков, изложив ему мои условия, выговорить право оплатить должность губернатора Анжу для герцога де Бриссака и кое-какие ничтожные милости для господ де Монморанси, д'Аржантёя, де Шатобриана и других [584]. Удовлетворить последних не составило бы никакого труда; да и желание де Бриссака исполнить было ничуть не труднее, поскольку Кардинал жаждал отделаться от меня, спровадив меня в Рим. Ланглад, оказавшийся в эту пору проездом в Шалоне, без всякого умысла задержал отъезд епископа, сообщив ему, что Кардинал в такой-то день будет в таком-то месте[ 585]. Отсрочка эта стала причиной моего ареста, ибо Сервьен и аббат Фуке постарались его ускорить, убеждая Королеву, что оставлять все как есть слишком опасно, и запугивая ее россказнями, в каких на деле не было и тени правды. Они непрестанно твердили ей, что я смущаю и подстрекаю рантье, плету заговоры в отрядах городской милиции и прочее в том же роде.

в оскорблении Величества; накануне Король прислал ко мне церемониймейстера Сенто с повелением явиться в Парламент. Я ответил Сенто, что смиренно молю Его Величество позволить мне сказать, что, по соображениям справедливости и приличия, памятуя отношения мои с принцем де Конде, я не могу принять участия в заседании, где он должен быть осужден. Сенто возразил, что кто-то уже высказал в присутствии Королевы предположение, что я отговорюсь этим предлогом, но она объявила, что это вздор, г-н де Гиз, обязанный своей свободой хлопотам принца де Конде, не преминет, однако, явиться в заседание; на это я заметил г-ну де Сенто, что, подвизайся я на поприще герцога де Гиза, я был бы счастлив последовать его примеру в подвигах, совершенных им в Италии [586]. Вы и представить себе не можете, как взбесил Королеву мой ответ: ей внушили, будто это знак, что я стараюсь заслужить милость принца де Конде; на самом деле я поступил так из одного лишь чувства чести и поныне убежден, что поступил правильно. Королева, однако, посчитала мой поступок уликой, подтверждающей, что я уже вошел или намерен войти в сговор с Принцем; это была совершенная ложь, но Королева совершенно в нее поверила, поверила настолько, что решила поставить на карту все и меня погубить.

Капитан королевской гвардии Тутвиль, один из приспешников аббата Фуке, снял дом поблизости от жилища г-жи де Поммерё, где спрятал людей, которые должны были на меня напасть. Ле Фе, артиллерийский офицер, один из жалких заговорщиков Пале-Рояля, пытался подкупить Пеана, который в ту пору был моим управляющим, а позднее моим дворецким, чтобы он сообщил, в какие часы я выхожу из дому по ночам. Прадель получил собственноручный приказ Короля захватить меня на улице, живого или мертвого. Приказ этот был составлен в выражениях, не менее ясных, нежели тот, что дан был маршалу де Витри перед убийством маршала д'Анкра [587]. О приказе, полученном Праделем, я узнал лишь по возвращении во Францию из-за границы со слов архиепископа Реймского [588], который два-три года тому назад рассказал епископу Шалонскому и Комартену, что видел его собственными глазами. В ту пору до меня дошли только слухи о замыслах Тутвиля; я отнесся к ним как к затее безмозглого вертопраха, который зол на меня за то, что я содействовал одному из моих друзей, сопернику его в ухаживании за некой г-жой Дарме. Мне следовало призадуматься над попытками Ле Фе подкупить моего управляющего, но я усмотрел в них возню подручных Кардинала, пытающихся за мной шпионить.

его сделать так, чтобы я не появлялся в этот день в саду Рамбуйе, где вошло в моду прогуливаться, хотя был уже разгар ноября. Я решил, что записку эту писал кто-то из придворных, желавший испытать мою храбрость и мои силы. Я отправился на прогулку в сад с двумястами дворян; там я встретил многих офицеров королевской гвардии и среди них Рюбантеля, верного наперсника аббата Фуке. Не знаю, было ли у них намерение напасть на меня, но знаю, что напасть на меня в этих обстоятельствах было невозможно. Они приветствовали меня почтительными поклонами, я обменялся несколькими словами с теми из них, кто был мне знаком, и возвратился домой, совершенно довольный собой, как если бы не совершил величайшую глупость. А это и впрямь была глупость, способная лишь еще сильнее озлобить против меня двор. Тебя раззадорили, ты теряешь голову, а в пылу страстей уже трудно избежать крайностей. А вот еще пример неразумного моего поведения.

В предрождественские дни, по крайней мере по воскресеньям и праздникам, я намеревался читать проповеди в самых больших церквах Парижа и первую проповедь прочитал в день праздника Всех Святых в Сен-Жермене [589] — приходе самого Короля. Их Величества оказали мне честь своим присутствием, на другой день я отправился поблагодарить их. Поскольку с недавних пор меня все чаще осаждали советами быть осторожнее, я не показывался в Лувре, и, наверное, напрасно, ибо, как я полагаю, это обстоятельство более всех других побудило Королеву меня арестовать. Я говорю — полагаю, ибо для того, чтобы утверждать это с уверенностью, следовало бы прежде узнать, был ли я арестован по приказу Мазарини или же Кардинал просто одобрил мой арест, когда убедился, что меня удалось взять под стражу. Мне ничего в точности не известно, ибо даже люди близкие ко двору придерживались на сей счет совершенно различных мнений.

Лионн всегда убеждал меня во втором. Кто-то, уже запамятовал кто, говорил мне, что Ле Телье утверждал противное. Верно лишь, что если бы не обстоятельство, о котором вы сейчас узнаете, я не появился бы в Лувре; я держался бы начеку и, невзирая на приказ, полученный Праделем, еще оттянул бы развязку, во всяком случае до той поры, пока не получил бы известий от Мазарини. Все мне это советовали, и помню, что д'Аквиль однажды вечером в негодовании заметил: «Вы сумели усидеть дома три недели кряду из-за принца де Конде. Неужто вы не способны усидеть дома три дня из-за Короля?»

меня явиться в Лувр: коль скоро я могу являться ко двору без опаски, рассуждала она, мне следует там бывать из соображений приличия и прочее. Я готов был согласиться с ходом ее рассуждений, но не мог согласиться с тем, что я буду при дворе в безопасности. «Удерживает ли вас что-нибудь еще, кроме этого подозрения?» — спросила она. «Нет», — отвечал я. «Тогда ступайте в Лувр завтра же, — объявила она, — ибо нам известно, что творится за кулисами». А за кулисами, по ее сведениям, созвано было тайное совещание, и на нем, после долгих споров, решили со мной примириться и даже удовлетворить ходатайства мои за моих друзей [590]. Я совершенно уверен, что г-жа де Ледигьер меня не обманывала, и уверен также, что маршал де Вильруа не обманывал г-жу де Ледигьер. Его самого обманули, вот почему я никогда не заговаривал с ним об этом деле.

он прогуливался по двору; я увидел его, выходя из кареты, мы вместе зашли к г-же де Вильруа, жене маршала, и я остался у нее ждать пробуждения Короля. Д'Аквиль, расставшись со мной, поднялся наверх, где встретил Монмежа, который сказал ему, что все утверждают, будто меня намерены арестовать. Д'Аквиль быстро сбежал вниз, желая предупредить меня и выпустить через черный двор, куда как раз выходили комнаты г-жи де Вильруа. Он уже не застал меня, опоздав всего на несколько минут, но эти минуты, без сомнения, стоили мне свободы. Благодарность моя д'Аквилю от этого не уменьшилась, но, зная его нрав и доброту, уверен, что она радует его меньше. Г-н де Виллекье отвел меня в свою комнату, куда служители королевской кухни принесли мне поесть. При дворе сочли неприличным, что я поел с большим аппетитом — так велики раболепие и трусость придворных. Я счел неприличным, что у меня вывернули карманы, как поступают с мелкими воришками, но г-н де Виллекье получил такой приказ, хотя и весьма необычный. Однако нашли у меня лишь письмо английского короля, который поручал мне выведать в Риме, не может ли он получить там денежную субсидию [592]. Слух о письме из Англии тотчас распространился среди челяди, подхватил его один дворянин, имени которого я не назову, щадя его из уважения к его брату, принадлежащему к числу моих друзей. Желая выслужиться перед двором, он перетолковал письмо самым чудовищным образом. Он пустил слух, будто оно писано Протектором. Что за гнусность!

Около трех часов меня провели через большую галерею Лувра до самого ее конца и оттуда через павильон Мадемуазель вниз по лестнице к выходу. У дверей поджидала карета Короля, в нее вместе со мной сел г-н де Виллекье и пять или шесть королевских гвардейцев. Лошади сделали шагов двенадцать или пятнадцать в сторону города, но вдруг повернули к воротам Конферанс [593]. Сопровождал нас маршал д'Альбре с отрядом тяжелой конницы, легкая конница г-на де Ла Вогиона и восемь гвардейских рот под командованием г-на де Венна. Поскольку путь наш лежал к Сент-Антуанским воротам, нам пришлось миновать две или три другие заставы — возле каждой стоял батальон швейцарцев с пиками, нацеленными в сторону города. Сколько предосторожностей, и совершенно напрасных! В городе ничто не всколебнулось. Горе и растерянность воцарились в нем, но до мятежа дело не дошло, потому ли, что народ и в самом деле впал в слишком большое отчаяние, или потому, что сторонники мои утратили мужество, не видя никого, кто мог бы их возглавить. Позднее об этом толковали по-разному. Ле У, простой мясник, но человек умный и пользовавшийся доверием в народе, говорил мне, что все его собратья с площади О Во [594] уже готовы были взяться за оружие и, не объяви им г-н де Бриссак, что, если они вооружатся, меня убьют, весь квартал в мгновение ока покрылся бы баррикадами. Л'Эпине утверждал то же самое в отношении улицы Монмартр. Маркиз де Шаторено, который в этот день немало потрудился, чтобы взбунтовать народ, помнится, рассказывал, что старания его успехом не увенчались, и мне известно, что Мальклер, который с той же целью бросился к жителям мостов Нотр-Дам и Сен-Мишель, весьма мне преданным, застал женщин в слезах, но мужчин в страхе и бездействии. Кто знает, что могло бы случиться, будь хоть одна шпага извлечена из ножен. Но поскольку ни одной шпаги не обнажили, люди, как всегда в подобных случаях, утверждают, что ничего бы и не случилось; между тем, не появись в городе баррикады, когда был схвачен Бруссель, те же люди подняли бы на смех того, кто сказал бы им, что баррикады хотя бы могут появиться.

Между восемью и девятью часами вечера меня доставили в Венсенн; когда я выходил из кареты, маршал д'Альбре спросил меня, не желаю ли я передать что-нибудь Его Величеству; я ответил, что оказал бы непочтение Королю, если бы взял на себя подобную смелость. Меня отвели в большую комнату, где не было ни ковра на стене, ни полога у постели, а тот, что принесли к одиннадцати часам, был из китайской тафты, ткани, не слишком пригодной для зимы. Тем не менее я заснул крепким сном, что, однако, вовсе не следует приписывать твердости моего характера, ибо несчастья всегда действуют на меня подобным образом. Мне не однажды пришлось убедиться в том, что они бодрят меня днем и усыпляют ночью. Сила духа тут ни при чем, я понял это, хорошо изучив самого себя, ибо сознал, что сонливость моя проистекает от изнеможения, в какое я впадаю, когда мои невзгоды не разнообразятся стараниями от них избавиться. Я с особенным удовольствием обнажаю, так сказать, перед вами мою душу, признаваясь вам в самых потаенных и глубоких ее движениях.

Однако тот единственный из них, кто остался моим стражем и потом, присвоил предназначенные мне дрова, и на Рождество я две недели провел в огромной, точно храм, комнате, не имея возможности развести огонь. Звали моего тюремщика Круаза; он был гасконец и, по слухам, когда-то служил в лакеях у Сервьена. Думаю, едва ли на земле сыщется другой подобный негодяй. Он крал у меня белье, одежду, обувь; зачастую я принужден был по восемь — десять дней оставаться в постели, потому что мне нечего было надеть. Я не верил, чтобы со мной могли так обходиться, не имея на то особого повеления властей и не задавшись целью уморить меня, доведя до отчаяния. Но я твердо решил разрушить их планы и не дать себе погибнуть, по крайней мере, подобной смертью. Вначале я нашел для себя развлечение в том, чтобы перехитрить моего тюремщика, который, без всякого преувеличения, был не меньший пройдоха, нежели Ласарильо с Тормеса или Бускон [595]. Я отучил его донимать меня, внушив ему, что меня не проймешь ничем. Я никогда на него не гневался, ни на что не жаловался и делал вид, будто не замечаю тех слов, какими он пытался мне досадить, а между тем каждое его слово говорилось с этим умыслом. Он приказал начать работы в маленьком садике площадью в две-три туазы [596], расположенном во дворе донжона [597]; когда я спросил, для чего он их затеял, он ответил, что намерен разводить там спаржу; благоволите вспомнить, что спаржа дает урожай только через три года. Вот одна из самых невинных его любезностей, а он каждый день отпускал десятка два в этом же роде. Я их кротко выслушивал, и кротость эта выводила его из себя, ибо он считал, что я над ним насмехаюсь.

весьма неохотно, — хлопоты эти принудили двор объяснить причину моего ареста: канцлер в присутствии Короля и Королевы объявил всем духовным корпорациям, что арестовали меня для моего же блага, дабы помешать мне исполнить замыслы, в каких меня подозревают. По возвращении моем во Францию канцлер уверял меня, что это он убедил Королеву позволить ему придать такой оборот своей речи, под предлогом, что так будет удобнее отклонить ходатайство парижской Церкви, которая единодушно требовала, чтобы меня предали суду или отпустили на свободу; он прибавил, что в действительности желал оказать мне услугу, вынудив таким образом двор признать мою невиновность хотя бы в отношении прошлого.

Мои друзья и в самом деле воспользовались этим ответом, представив его во всей красе в двух или трех весьма язвительных памфлетах. Комартен в этом случае, да и позднее, сделал все, на что способны самая искренняя дружба и самое высокое благородство. Д'Аквиль удвоил свое усердие и попечение обо мне. Капитул собора Богоматери распорядился ежедневно петь антифон [598], моля о моем освобождении. Все священники, за исключением кюре церкви Сен-Бартелеми [599], доказали мне свою преданность. За меня заступилась Сорбонна, поддержали меня и многие верующие. Епископ Шалонский своим добрым именем и примером воспламенял сердца и умы [600]. Возмущение это вынудило двор обходиться со мной несколько лучше, нежели вначале. Мне стали выдавать книги, правда счетом, и притом оставили меня без бумаги и чернил; мне разрешили иметь при себе лакея и лекаря, упомянув которого мне хотелось бы отметить одно обстоятельство, весьма замечательное. Лекарь этот, по имени Вашро, человек весьма достойный и искусный в своем ремесле, сказал мне в тот самый день, когда появился в Венсеннском замке, что Комартен поручил ему передать мне, что стряпчий Гуазель, предсказавший когда-то освобождение герцога де Бофора, заверил его: в марте я получу свободу, хотя и не полную, а в августе стану свободным вполне. Вы увидите из дальнейшего, что предсказание его сбылось[ 601].

Все время заключения моего в Венсеннском замке, — а оно длилось пятнадцать месяцев, — я усердно посвящал ученым трудам и занимался с таким усердием, что мне не хватало дня и я отдавал им даже ночи. С особенным тщанием изучал я латинский язык и убедился в том, что никакие усилия, на него потраченные, не пропадут втуне, ибо, постигнув его, мы открываем себе путь к постижению всех других языков. Занимался я также греческим, который когда-то очень любил и к которому вновь приобрел вкус. В подражание Боэцию я сочинил «Утешение теологией» [602], доказывая, что всякий узник должен быть vinctus in Christo, о котором говорит апостол Павел [603]. Своего рода silva (Здесь: набросками (лат).) стали собранные мной воедино рассуждения о различных предметах, в том числе применения к парижской Церкви извлечений из книги актов Церкви миланской, составленной кардиналами Борромео [604]; я назвал этот труд «Partus Vincennarum» («Плод Венсенна» (лат.).). Мой тюремщик не упускал случая помешать моим занятиям и мне досадить. Однажды он объявил мне, что Король приказал ему выводить меня на прогулку на верхнюю галерею донжона. Потом, вообразив, что прогулки мне нравятся, со злорадным огоньком в глазах сообщил мне, что получен новый приказ в отмену первого; я ответил ему, что это весьма кстати, потому что на террасе донжона слишком ветрено и у меня там разбаливается голова. Четыре дня спустя он предложил мне спуститься в зал для игры в мяч посмотреть на игру моих стражников; я отказался, отговорившись тем, что в зале для игры в мяч слишком сыро. Он принудил меня к этому, объявив, что Король, который заботится о моем здоровье более, чем я предполагаю, приказал ему, чтобы я побольше двигался. А вскоре сам попросил извинения, что больше не водит меня вниз. «По причине, какую я не могу вам открыть», — прибавил он. Сказать вам правду, я сумел стать выше этих мелких придирок — в глубине души они меня не трогали и вызывали во мне одно лишь презрение; но, признаюсь вам, я не находил в себе того же нравственного превосходства в отношении (если можно так выразиться) самой сущности моего заточения; каждое утро, пробуждаясь с мыслью о том, что я в руках моих врагов, я сознавал, что я вовсе не стоик. Ни одна душа не заподозрила моего отчаяния, но оно было велико по этой единственной причине, может быть разумной, а может быть и нет, ибо в нем, без сомнения, говорила гордыня; помню, я по двадцать раз на дню твердил себе, что оказаться в тюрьме — худшее из бедствий, какие могут постигнуть человека. Я тогда еще не знал довольно, какое великое несчастье — долги.