Приглашаем посетить сайт

Мориак. Ф. : Жизнь Жана Расина.
Глава 12.

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

XII

«Всю, без раздела, отдав творцу любовь свою...» Но в сердце Расина живет и сеет смуту другая любовь: он любит Господа, но при этом страдает от малейшего неудовольствия своего Повелителя. Расин чувствителен к ничтожнейшим знакам немилости; словно впечатлительный ребенок, он льнет ко всякому, кто польстит ему или его похвалит. Госпожа де Ментенон посмеивалась над детским простодушием поэта в вопросах веры; еще больше она, должно быть, удивлялась его доверчивости. Ведь он знал, как она обошлась с Фенелоном, знал, что нет человека, ради которого она поставила бы под угрозу свое благополучие. Вероятно, она еще со времен «Гофолии» поняла, что Расин вступил на опасный путь. В четвертом действии Иодай весьма неосмотрительно высказывается о королевской власти:

Ты, в храме выросший безвестным бедняком,
С соблазнами двора покуда не знаком,

Не видел ни льстецов, ни их подобострастья.
Они тебе внушат, что соблюдать закон —
Долг черни, а не тех, кто властвовать рожден,
Что прихоть царская и есть источник права,

Что труд и нищета — удел людей простых;
Что надлежит пасти жезлом железным их...

Накануне Революции зал в этом месте взрывался аплодисментами; в эпоху Империи Фуше грозил запретить пьесу. Быть не может, чтобы эти строки не насторожили в свое время и Людовика XIV, тем более что он знал о связях своего историографа с янсенистами. Впрочем, он жалует Расину звание дворянина при особе короля — он всегда любил смотреть, как люди движутся навстречу собственной гибели; самое страшное в его опалах было то, как долго он их вынашивал. Людовик XIV не любил, чтобы литераторы с их умом и священники с их добродетелями вмешивались в государственные дела. Надо сказать, что почти все великие писатели его царствования были того же мнения. В XVII веке Ницше, утверждавший, что поэты и ученые — люди подневольные, которым незачем давать в руки бразды правления, никого бы не удивил. Расину, казалось бы, на роду было написано разделять эту точку зрения. И все же — быть может, неосознанно — какая-то часть его души восставала против Гофолии и Людовика XIV и сочувствовала Иодаю и Пор-Руаялю.

В покоях госпожи де Ментенон этот чудак принимался рассуждать о нищете народа; он позволял себе иметь на сей счет собственное мнение. Поразительно, что до сих пор никто еще не обвинил супругу старого короля, особу весьма непростого нрава, в злом умысле: ведь, попросив Расина изложить трогательные рассуждения о несчастном народе в письменном виде, она хладнокровно затянула петлю на его шее. Просьба более чем странная! Можно ли было поручиться, что написанное не пойдет дальше всемогущей дамы? Она клятвенно заверяла в этом Расина; известно, однако, что все вышло иначе; госпожа де Ментенон утверждала, что король застал ее за чтением и потребовал назвать имя автора. Все это маловероятно, особенно если вспомнить, что, по словам Бюсси-Рабютена, та же дама усаживалась писать королю нежные письма перед самым его приходом в надежде быть «пойманной с поличным». Можно ли сомневаться, что она смошенничала? Как бы там ни было, Его Величество, недовольный запиской Расина, высказал суждение, которым трудно не восхититься: «Неужели он полагает, что, коль скоро сочиняет дивные стихи, то знает все на свете? И что, коль скоро он большой поэт, я должен назначить его министром?» Франции вскоре предстояло на практике проверить мудрость этих слов: вот-вот должен был появиться на свет Жан-Жак Руссо.

«В свете Вы проводили бы время с большей приятностью, но, несомненно, погибли бы: Расин начал бы Вас развлекать и втянул в янсенистские интриги...»

Но Расин — сама доверчивость; современники часто отмечали его простодушие; больше всего простодушия было в Расине-царедворце: он верил людям на слово и вечно забывал об осторожности. Когда Людовик XIV холодно отверг его просьбу об уменьшении налога на должность королевского секретаря, он не нашел ничего лучшего, как обратиться за помощью все к той же госпоже де Ментенон. Не успел бедняга опомниться от одной неприятности, как другая весть повергла его в еще большее отчаяние: оказывается, король прислушивается к доносам тех, кто обвиняет его, Расина, в янсенизме. Впрочем, нет ни малейшего сомнения, что король и его супруга изменили свое отношение к поэту гораздо раньше. Неужели до них не дошли ядовитые эпиграммы против их августейшей четы? Конечно, трудно было предположить, что их автор — кающийся, постаревший Расин, но недаром говорится: седина в бороду, а бес в ребро. Известно ведь, что поэт не переставал злословить до самой смерти; в 1694—1695 годах он встретил появление «Герма-ника» Прадона, «Юдифи» Буайе и «Сезостриса» Лонже-пьера эпиграммами, впрочем, весьма посредственными. От человека обостренной чувствительности можно ждать чего угодно. И мы легко можем себе представить, что вспыльчивый Расин, который в свое время был способен насмехаться над матерью Анжеликой и господином Леметром и грязно оскорблять в стихах свою любовницу Шанмеле, осознав однажды коварство госпожи де Ментенон и неблагодарность короля, взорвался и выплеснул накопившуюся в нем желчь:

Страшился ада он, и стала я царицей.

Мы готовы поверить, что это он вложил в уста госпожи де Ментенон такое признание. Разве не мог Расин, столь глубоко постигший тайны сердца человеческого, отбросить на время низкопоклонство царедворца и разгадать интриги этой изворотливой особы? Да и не было тут никакой особой тайны: над ее ухищрениями потешался весь двор. Господин Менар не желает и слышать об этом; по его мнению, одно предположение, что Расин мог написать такую гнусность, — кощунство. Как требовательны мы к умершим знаменитостям! Разве нам пришло бы в голову ссориться с другом из-за того, что однажды, выйдя из себя, он написал ядовитый сонет против коварной знатной дамы?

Как бы там ни было, если у Расина и возникали подозрения по поводу госпожи де Ментенон, то лишь временами; она держалась с ним весьма осторожно. Простодушный поэт соглашался навещать ее тайно — как будто подобная скрытность со стороны столь осмотрительной особы не должна была рассеять последние сомнения. «Завидев его однажды в Версальском парке, —рассказывает Луи Расин, — она удалилась в боковую аллею, приглашая его последовать за ней. Когда он приблизился, она сказала: — Чего вы боитесь? Я причина ваших несчастий и почитаю себя обязанной исправить содеянное мною. Отныне ваша судьба — это моя судьба. Дайте туче пройти — и солнце засияетвновь.—Нет,нет,сударыня, — отвечало н ,—для меня солнце не засияет уже никогда. —Отчего вы так полагаете? В чем вы сомневаетесь: в моем сочувствии или в моем могуществе? — Он отвечал: — Мне известно, каково ваше могущество, сударыня, я знаю также, что вы весьма добры ко мне, но у меня есть тетка (Сент-Тэкл), которая любит меня иной любовью. Эта святая дева всякий день молит Господа ниспослать мне невзгоды, унижения, кары, и ее могущество больше вашего. — Тут послышался шум каре-т ы. — Этокороль,—воскликнулагоспожадеМентенон,— прячьтесь скорее. —И Расин скрылся за деревьями...»

с госпожой де Ментенон о тетке Сент-Тэкл и уверять, что янсенистская настоятельница ближе к Богу, чем королевская «служанка-госпожа», — это даже не оплошность, а какой-то садизм. Ему оставалось только закрыть глаза и ринуться в пасть льву — что он и сделал, написав письмо, черновик которого хранится в Национальной библиотеке; должно быть, король и его супруга славно позабавились, читая его. В письме этом он с отчаянным простодушием высказывает самое сокровенное. Царедворец здесь жертвует второстепенным ради спасения главного, отрекается от пор-руаяльской доктрины, клянется, что не принадлежит к янсенистам, но выказывает такую заботу обо всех, кто к ним принадлежит, что король, прочитав это послание, должен был счесть его автора лицом более чем подозрительным. Пожалуй, это единственный случай, когда Расин осмеливается напомнить, что он обладает почетным правом увековечить образ Его Величества в более или менее лестных тонах: «Подумайте, сударыня, разве могу я с чистой совестью сказать потомкам, что великий монарх не слушал доносов на совершенно не известных ему лиц, если на собственном печальном опыте убеждаюсь в обратном!» Кто бы мог подумать, что Расин однажды отважится на такую неуклюжую угрозу? И разве мог Людовик XIV простить ему этот шантаж в духе Ювена-ла? В знаменитом письме говорится также: «Уверяю Вас, что когда в «Есфири» я вложил в уста хора слова: «Царь, сражайся с клеветою», — я никак не думал, что однажды сам паду жертвой клеветы. Я знаю, что, по мнению короля, всякий янсенист — заговорщик и еретик (королю, вероятно, не слишком понравилось, что Расин поучает его на сей счет; он был уверен, что сам прекрасно разбирается в янсенизме, и будущее показало, что он был прав)... Благоволите же вспомнить, сударыня, сколько раз Вы говорили мне, что самое большое мое достоинство — ребяческая покорность всему, во что верует и что предписывает Церковь, вплоть до мелочей. В угоду Вам я сочинил около трех тысяч строк на благочестивые темы («в угоду Вам» звучит ужасно, и мы уже не так жалеем старого поэта) <...> Я, безусловно, был совершенно чистосердечен и вложил в них все чувства, коими преисполнен. Случилось ли Вам хоть один-единственный раз обнаружить в них что-либо, близкое к янсенистским заблуждениям? (Наивный человек! — как будто полиции Людовика XIV не было известно, что в часы, свободные от работы над историей короля, он пишет «Историю Пор-Руаяля».) А что касается заговоров, то если уж такого преданного королю человека, как я, — человека, видящего цель своей жизни в том, чтобы думать о короле с любовью и восхищением, собирать сведения о его великих деяниях и стараться передать другим свои чу вства, — считать заговорщиком, кто же тогда не заговорщик?»

Его Величество любил отмерять свой гнев маленькими порциями, растягивать удовольствие. Впрочем, много ли у него еще было радостей? Внешне жизнь поэта складывалась прекрасно, но по сути его дела обстояли с каждым днем все хуже. Расин — дворянин при особе короля, без него не обходится ни одно празднество в Марли, его приглашают в Фонтенбло. Планета-спутник продолжает свой печальный бег вокруг солнца, но ни единый луч света ее не согревает. Вот поэт стоит в дверях, прижав руку к правому боку, в надежде услышать от монарха доброе слово или хотя бы поймать его взгляд. Он в отчаянии. «Я решил как можно больше времени проводить вПариже, — пишет он Жану Батисту, — не только из-за здоровья, но и для того, чтобы не уподобляться придворным, предающимся разного рода излишествам...» В былые времена, даже когда он вступил на путь благочестия, эти излишества не пугали его. Рвутся последние связи; неумолимая Сент-Тэкл может торжествовать. Храни нас Господь, думал, должно быть, ее племянник, от этих святых особ, которым мало самим нести свой крест, и они молят небо ниспослать такие же тяжкие испытания своим близким. Расин отрекается от того, что еще привязывало его к земле. Ныне, в угоду тетке Сент-Тэкл и Господу, он наг и нищ. Он смиряется с опалой; он отвращает лицо от солнца. Примерно тогда же он бросает в огонь экземпляр своих сочинений, который начал править. Что до земных благ, то их у него было вовсе не так много, как утверждали враги; муленское казначейство, пенсии литератора, историографа, дворянина при особе короля и королевского секретаря в общей сложности приносили ему чуть более четырнадцати тысяч ливров в год. Капиталом в сорок тысяч ливров и домом на улице Гранд-Фрипри владела госпожа Расин, которая надолго пережила мужа и еще успела, попавшись на удочку Ло, потерять большую и лучшую часть своего состояния по вине его «системы».

С октября 1698 года Расин страдает коликами; его мучит лихорадка, и он глотает хину. Беспокоит боль в боку. Тем не менее он отправляется в Мелен, чтобы присутствовать при пострижении своей дочери Нанетты, и во время церемонии не может сдержать рыданий. Известно, что он всегда плакал, когда какую-нибудь девушку (пусть и не его дочь) постригали в монахини. Есть люди, особенно чувствительные к самоотречению, к чистоте юных существ; аббат Перрейв, например, часто повторял: «Обожаю первые причастия...» А Расин обожал пострижение в монахини. «Господин Расин, желающий поплакать, предпочел бы пятницу, — писала госпожа де Ментенон госпоже де Бринон по поводу пострижения мадемуазель де Лалли, — впрочем, это вовсе не обязывает Вас что-либо менять...» Но дорога в Мелен была очень скверной; несчастный вернулся чуть живой: «На правом боку у меня нарыв» , — так в письме Жану Батисту он впервые упоминает о болезни, которая вскоре сведет его в могилу.

Жан Батист впоследствии смертельно ненавидел друга отца, Валенкура, за то, что тот написал аббату д'Оливе: «Однажды утром, собравшись, как обычно, выпить чаю и обнаружив, у себя на боку затвердение вместо гнойника, Расин пришел в ужас и закричал, что умирает. Он спустился в спальню, лег в постель и уже не вставал. Вскоре выяснилось, что весь гной скопился в печени. Боли у него были такие сильные, что однажды он спросил, нельзя ли избавиться разом от них и от жизни». Странные христиане были сыновья Расина: с их точки зрения, бого-человек Христос мог позволить себе закричать от боли на кресте, но они не желали и слышать, что дрогнул тот, кого они любили и кто был всего лишь слабым смертным. Мы же склонны верить Валенкуру — это был порядочный человек, генеральный секретарь морского министерства, близкий друг не только Расина, но и Поншартрена, графа Тулузского, Д'Агессо, Боссюэ, Буало, Лабрюйера, «любезный, добрый, веселый, остроумный без натуги» (так описал его Сен-Симон).

что Расин при смерти; весь двор сочувствует ему, и даже король проявляет некоторое сострадание. Додар, врач, пользовавший пор-руаяльских отшельников, делает ему крестообразный разрез на правом боку, чуть ниже соска; из нарыва вытекают две унции гноя.

больного неотлучно находились его зять Морамбер, Валенкур, аббат Ренодо и Виллар, сосед по улице Каменщиков, который спустя четыре года был заключен в Бастилию и до самой смерти, наступившей в 1715 году, расплачивался за свое преступление, состоявшее в принадлежности к янсенистам. Из Отея приехал Буало, и Расин поведал другу, «лучшему человеку в мире», как он рад, что умирает первым. Соборовал Расина его духовник, священник церкви Сент-Андре-дез-Ар (дом Расина на улице Маре относился к приходу церкви Святого Сульпиция, но прежде Расин жил на улице Кладбища Сент-Андре-дез-Ар, где были крещены три его старшие дочери, а затем на улице Каменщиков).

За два дня до смерти Расин в присутствии господина Додара попросил Жана Батиста принести из его кабинета маленькую черную шкатулку и, достав оттуда рукопись «Краткой истории Пор-Руаяля», передал ее врачу.

«Пусть доктора говорят, что хотят, это их дело, но неужели вы, сын мой, хотите обмануть меня, неужели вы заодно с ними? На все воля Господня, но уверяю вас: будь у меня выбор между жизнью и смертью, я не знал бы, что избрать, — слишком поздно».

так же мирно, повторяя, быть может, то же слово «тишина», которое несколько раз произнес перед смертью господин Амон. Тело его отнесли сначала в церковь Святого Сульпиция, а затем, согласно его последней воле, перевезли в Пор-Руаяль: «Завещаю, чтобы после смерти тело мое перенесли в Пор-Руаяль-де-Шан и похоронили на кладбище у изножья могилы господина Амона. Я смиренно молю госпожу настоятельницу и монахинь оказать мне эту честь, хотя и вовсе недостоин ее, ибо вел жизнь предосудительную, употребил во зло блестящее воспитание, которое получил некогда в этом монастыре, и презрел великие примеры благочестия и покаяния, кои были мне даны и кои наблюдал я безо всякой пользы. Но чем сильнее оскорблял я Господа, тем больше нуждаюсь я ныне в заступничестве святой общины перед Его лицом. Я молю также мать настоятельницу и монахинь принять от меня указанные в моем завещании восемьсот ливров. Написано в Париже, в моем кабинете, 10 октября 1698 года».

Жизнь Расина опровергает известную шутку того времени: «При жизни он не похоронил бы себя в Пор-Руаяле». Он оставался пленником Пор-Руаяля, как бы далеко ни уходил от него. Он не покидал его ни на мгновенье.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14