Приглашаем посетить сайт

Андре Моруа. От Монтеня до Арагона.
Шатобриан. «Замогильные записки»

ШАТОБРИАН. «ЗАМОГИЛЬНЫЕ ЗАПИСКИ»

В истории французской литературы XIX века Шатобриан предстает перед нами как высочайший горный массив, белые вершины которого не перестаешь видеть на горизонте в любой точке страны. Он участвовал во всех событиях самого драматического периода в истории Франции. Родившийся на рубеже двух веков, по своему происхождению он принадлежал старому режиму, а своими помыслами, отвагой и любовью к свободе был связан с революцией. Он служил Бонапарту и враждовал с Наполеоном [1]; способствовал восстановлению Бурбонов и проклинал их неблагодарность; радовался падению Карла X, но впоследствии усиленно свидетельствовал его семье свою верность; он жил достаточно долго, чтобы в 1848 году увидеть падение Июльской монархии, которую ненавидел, и возвестить приход более серьезной революции, которая охватит Европу.

В литературе Шатобриан обновил стиль и манеру сентиментального восприятия. Альбер Тибоде [2] различал в нашей художественной литературе две основные линии: одну, идущую от лейтенанта, вторую — от виконта, первую — от Стендаля, вторую — от Шатобриана. Среди предшественников Стендаля можно назвать Вольтера, позднее ему подражал Валери. Шатобриана тоже одно время прельщал Вольтер, но его подлинным учителем был Боссюэ, а истинными учениками — Баррес [3] и Мориак, Флобер и Пруст. «Облака, то складывая, то развертывая свои покрывала, странствовали в безграничных пространствах сверкающего, как атлас, неба, рассеиваясь легкими перистыми хлопьями или образуя в небе слои ослепительно белой ваты, приятной глазу, что создавало впечатление их мягкости и упругости». Эта фраза Шатобриана не удивила бы нас и у Пруста в «Поисках утраченного времени».

Беспредельное влияние Шатобриана в трех областях — литературе, политике и религии — сохранялось в течение полувека, на протяжении которого Франция часто меняла образ правления и свои идеалы, что, естественно, вносило некоторую путаницу во взгляды и самого Шатобриана. «У него было, — говорит Сент-Бёв, — много неизбежных неровностей и непоследовательности, малопонятных умам прозаическим, так сказать положительным. Красноречивое благочестие и призыв к христианству в атмосфере борьбы честолюбий, политических смут и удовольствий, необузданные, странные мечтания, вечная меланхолия Рене, особенно усилившаяся в обстановке праздничной пышности, эти возгласы в честь свободы, юности, будущего и наряду с этим любовь к рыцарскому великолепию и древнему ритуалу царственных дворов — этого было более чем достаточно, чтобы привести в замешательство честные умы, которые с трудом пытались найти здесь объяснение хотя бы одного из этих свойств писателя...»

К сказанному Сент-Бёв добавил, что, «кроме нескольких неожиданных мелочей», единство прекрасной жизни Шатобриана в течение нескольких лет вырисовывается достаточно четко, но в его словах чувствуется некоторое вероломство. Сент-Бёв совсем не любил Шатобриана. Руководимый мадам Рекамье [4], он никогда не чувствовал свободы, когда говорил о великом человеке. «Я сравниваю себя, — говорил он, — с маленьким кузнечиком, вынужденным петь в пасти льва». Но Шатобриан сам сознавал то, о чем не осмеливался сказать Сент-Бёв. Умный актер в своей собственной драме, он хотел, чтобы и вся его жизнь была совершенной эпопеей. Но, будучи человеком со всеми его слабостями, Шатобриан не сумел создать шедевра, если не считать отдельных коротких сцен. Ему оставался единственный шанс: создать «на основе» своей жизни поэму, какой сама жизнь никогда не была.

Но «поэма» эта существует: она называется «Замогильные записки».

I

Чтобы понять, к чему стремился Шатобриан, нужно изучить превосходное издание Мориса Левайана. Там систематизированы все главы, тома и части «Записок» писателя; там становится ощутимым то любопытное чередование настоящего и прошлого, которое придает этому произведению столько жизни и выразительности. Еще во время своего первого пребывания в Риме в 1803 году Шатобриан задумал написать рассказ о трех лучших годах своей жизни, в течение которых нищенскому существованию пришли на смену слава и любовь. Но к окончательной обработке рукописи он приступил лишь в Валле-о-лю, в приобретенном им «домике садовника», недалеко от Парижа, среди лесистых холмов. Сразу же определилась и зависимость между настоящим и прошлым. Шатобриан вспоминает свой загородный домик, свою деревню: «Эта чудесная обстановка мне нравилась; она заменила мне родные поля, и я пытался воздать им должное созданиями моей мечты, своих бессонных ночей. Здесь я написал «Мучеников», «Абенсерагов», «Путевые заметки» и «Моисея». Чем я займусь теперь по вечерам этой осенью? 4 октября 1811 года — годовщина моего рождения и въезда в Иерусалим — побудило меня начать историю моей жизни...» В этот момент Наполеон «своей тиранией обрекает его на уединение». Но «когда император подавляет настоящее, нельзя забывать о прошлом, которое бросает ему свой вызов; и я считаю себя свободным в изображении того, что предшествовало его славе». Это побудило Шатобриана углубиться в воспоминания — совершенно естественное начало.

С 1811 по 1814 год Шатобриан пишет две первые книги — то в Валле-о-лю, то в Дьеппе. Затем наступает молчание, и только в 1817 году в замке Монбуасье он вновь берется за рукопись. В интервале этих лет империя рухнула: «Огромные развалины обрушились на мою жизнь подобно римским руинам, низвергнутым в русло неведомого потока...» В течение жизни Шатобриан видел вблизи многих королей, и его политические иллюзии рассеялись. И вот он снова почти в опале, но это несчастье вызывает странное и мрачное наслаждение. Приведем один эпизод, который восхитил Пруста и напомнил ему собственный метод вызывания духов прошлого: «Меня оторвало от моих размышлений пение дрозда, сидевшего на верхушке березы. Этот чарующий звук пробудил во мне образ родного поместья; я забыл о катастрофах, очевидцем которых мне пришлось быть, и, перенесенный внезапно в прошлое, вновь увидел поля, где так часто слушал свист дрозда. Внимая ему тогда, я ощущал грусть, подобную сегодняшней. Но та, первая грусть порождала во мне лишь смутное желание никогда не испытанного счастья. Пение птицы в кобургских лесах [5] дало мне предощущение счастья, которое, как я верил, рано или поздно придет. Пение в парке Монбуасье напомнило мне о днях, потерянных в поисках счастья, оказавшегося неуловимым...» Отрывок, послуживший прелюдией к очаровательным картинам Кобурга.

Посол в Берлине, печальный и одинокий в своей резиденции, Шатобриан продолжает писать повесть. Но далее мы переносимся сразу к 1822 году — в Лондон, где отзвук прошлого в настоящем приобретает характер галлюцинации. Шатобриан находит наивное удовольствие в той встрече, какая была оказана ему при высадке на берег Англии: пушечный салют, карета, запряженная четверкой белых лошадей, паспорт, гласящий: «Свободный пропуск его милости виконту де Шатобриану, королевскому послу при его величестве короле Британии». Тем более что 17 мая 1793 года в его документе, человека скромного и неизвестного, было написано: «Франсуа де Шатобриан, французский офицер армии эмигрантов», а сам он должен был делить дешевую карету вместе с несколькими матросами. «С каким сожалением, — говорил он, — думал я среди моей ничтожной пышности об этом мире, полном горя и слез, о временах, когда мне пришлось слить мои тяготы со страданиями несчастных жителей колонии...» Но так ли он жалел об этом? В действительности Шатобриан был весьма жизнерадостен и гордился тем, что сам выковывал свою необычную судьбу. «Я обязан этим только тому, что принес в себе, когда пришел сюда». И это была правда.

Наверное, должность посла оставляла писателю достаточно свободного времени, потому что в Лондоне, как и в Берлине, Шатобриан много работал над «Записками». Там он отредактировал ту часть, где рассказывалось о путешествии в Америку, и другую — об эмиграции и пребывании в Англии. К 1826 году им была закончена и окончательная версия «Воспоминаний детства и юности» — то, что составляет сейчас первую часть «Записок». Позднее автор понял, что его жизнь естественно делится на четыре этапа: карьера офицера (главным образом в изгнании) до 1800 года; жизнь писателя — с 1800 до 1815 года; карьера политического деятеля — с 1815 до 1830 года и, наконец, «двойная» карьера — бунтаря и патриарха литературы, появившейся после Июльской революции.

Эта революция, лишившая Шатобриана (чего требовало и присущее ему чувство чести) возможности жить деятельной жизнью с тем размахом, как он любил, пробудила в нем желание вновь заняться «Записками», связав их с историей Франции, и предстать перед потомством во всем блеске обаяния, которым он был обязан своей воле и гению. И вот Шатобриан приступает к переработке того, что было написано им ранее. «Ревю де дё монд» [6] опубликовала «Предисловие к завещанию», затем заключение к «Будущему мира» и 15 апреля 1834 года этюд Сент-Бёва о первых книгах «Записок», которые были прочитаны нескольким привилегированным слушателям в аббатстве О-Буа у мадам Рекамье.

«В этом салоне, который следовало бы покрасить, все было подготовлено к тому, чего здесь ждали. Дверь была полуоткрыта для тех, кто запаздывал; окна распахнуты в закрытый монастырский сад со шпалерами цветов. Здесь читали «Записки» знаменитейшего из людей, читали в его присутствии. Но выйдут они в свет, когда этого человека уже не будет. Глубокая тишина и отдаленный шум; слава в полном расцвете, и где-то впереди мавзолей, бурлящий мир, и совсем рядом вечный приют. Место действительно было выбрано удачно... Великий поэт сам не читал: может быть, он боялся, что в какой-то миг сердце его не выдержит или голос прервется от волнения. Но если при этом в какой-то мере утрачивалось впечатление совершающегося таинства, зато все видели лицо писателя: его массивные черты передавали все оттенки повествования, подобно тому как тень от плывущих облаков рельефно вырисовывается на верхушках деревьев».

Восхищение охватило аудиторию. «Эго чтение было совершенным триумфом», — сказал Низар [7]. Книга «Чтения Записок мсье де Шатобриана» объединила его важнейшие статьи, ранее опубликованные фрагменты. К этому времени Шатобрианом уже были написаны двенадцать первых книг и шесть других, рассказывающих о последнем посольстве в 1833 году — посещениях изгнанного короля и дофина, — и об отношениях автора с герцогиней Беррийской; последние шесть книг держались в тайне. Многие из друзей Шатобриана уговаривали его опубликовать хотя бы первую часть. «Я не мог обещать им это. Я был бы менее искренен и правдив. Затем, мне всегда представлялось, что я пишу, сидя в гробу, а от этого работа приобретала в какой-то мере религиозный характер, который я не решался удалить без ущерба для нее; мне было бы нелегко заглушить этот далекий голос, словно идущий из могилы и слышимый на протяжении всего рассказа...» Через пятнадцать лет после смерти — таков был срок публикации, назначенный Шатобрианом.

Но Шатобриан был беден. Чтобы жить, он должен был заниматься литературной поденщиной, которая казалась ему скучной и унизительной. В 1836 году друзья Шатобриана вместе с книготорговцами Деллуа и Сала образовали общество, поставившее своей целью приобрести «Замогильные записки». Политические деятели и светские люди согласились участвовать в этом обществе. Был определен размер капитала в восемьсот тысяч франков, состоящего из одной тысячи шестисот акций по пятьсот франков каждая. Шатобриан получал единовременно сто пятьдесят шесть тысяч франков, кроме ежегодной пожизненной ренты, выплачиваемой в случае его смерти мадам де Шатобриан, в размере двенадцати тысяч франков; она будет увеличена до двадцати пяти тысяч после того, как он передаст обществу часть «Записок», которая касалась войны в Испании [8] и могла быть сразу опубликована. Для Шатобриана это был превосходный договор, обеспечивавший ему спокойную старость. И однако он жаловался. «Говорят, что он совсем помешался, с тех пор как уплатил свои долги; его определившееся и упорядоченное будущее казалось ему тяжелым грузом. Все тетради его «Записок» были торжественно заперты в его присутствии в сейф нотариуса. Шатобриан сказал, что его мысли за долги посажены в тюрьму...»

Итак, «отдав в залог свою могилу», Шатобриан должен был теперь выполнить свое «посмертное» обязательство. С 1836 по 1839 год он с жаром и успешно стал восполнять «Записки». Он написал историю империи, приведя в порядок заметки о Реставрации, сделал набросок книги о мадам Рекамье (позднее эта книга была сокращена), а затем, в 1840—1841 годах, написал и общее заключение, законченное им «16 ноября 1841 года в шесть часов утра». Тут начались испытания, которые Шатобриан предвидел и которых так боялся, подписывая договор. В 1844 году общество, приобретшее «Записки», продало Эмилю де Жирардену, директору «Прессы» [9], право на публикацию «Записок» в виде отрывков. Шатобриан негодовал: «Я не раз решительно заявлял о своем возмущении подобной торговлей. Она внушает мне ужас, так как лишает всякого смысла мои произведения. Вы не найдете ни одного человека, если он пользуется от рождения хоть некоторым расположением муз, который не почувствовал бы себя буквально уничтоженным подобными торгашескими сделками, если только он не обладает счастливой способностью противостоять соблазнам рынка. Но никто не хочет ничего слушать. Даже трагедии Расина и Корнеля и надгробные речи Боссюэ были бы, несомненно, пущены у нас «лапшой», чтобы их можно было проглотить в один момент, словно оладьи, которые продают всяким шалопаям в капустном листе и которые мальчишки успевают съесть, пробегая через Новый мост» *.

Теперь Шатобриан вновь взялся за свои «Записки», переделывал их, устранял шероховатости, отыскивал более удачные выражения. До последнего вздоха он продолжал работать. Те краткие мгновения, когда у этого молчаливого призрака, почти оцепеневшего в могильном сне, вдруг прояснялось сознание, он отдавал рукописи. Рукой паралитика он то тут, то там убирал чересчур архаические слова, вносил смелый эпитет, устранял повторы, вычеркивал фразы. 29 мая 1847 года Шатобриан отправил г-ну Мандару-Вертами, своему душеприказчик), окончательный текст «Записок». На первой странице он написал: «Просмотрел. Шатобриан».

Виктор Гюго видел эту рукопись, когда пришел проститься с Шатобрианом, лежавшим на смертном одре, 4 июля 1848 года. «В ногах Шатобриана, в углу, образуемом его кроватью и стеной комнаты, стояли один на другом два белых деревянных ящика; в одном лежал полный манускрипт его «Записок» из сорока восьми тетрадей. В последнее время вокруг писателя царил такой беспорядок, что одну из них в то утро г-н де Прейль нашел валяющейся в грязном, мрачном углу, где чистили лампы...»

Текст «Записок», опубликованный душеприказчиком, значительно отличался от текста, завизированного Шатобрианом. Вышедшее в 1898 году к пятидесятилетнему юбилею писателя издание «Записок», подготовленное с большим знанием и любовью Эдмоном Бире, было тоже далеко не совершенным, поскольку издатель, не имея оригинала рукописи, прибегал к домыслам. Издание Мориса Левайана, лучшее из всех имеющихся, вышло после сличения его текста с одной из двух засвидетельствованных копий — той, которая хранится в архиве Жана Дюфура, внука г-на Кауэ, нотариуса общества владельцев «Записок», и которая была сверена с текстом оригинального издания.

II

Что придает «Замогильным запискам» невыразимую прелесть? Очарованный ими читатель не будет искать в них характеристики общества, хотя она и содержится здесь, яркая и запоминающаяся. Шатобриан не был Сен-Симоном XIX века, да он и не хотел им быть. В его книге мы находим интересные для историка портреты (Мальзерба, Виллеля, Полиньяка [10], членов королевской семьи); однако он недолго был тесно связан с большими событиями, наиболее любопытная часть его жизни — немилость и опала. Шатобриан больше поэт, чем мемуарист.

о мадам де Бомон, то только потому, что к тому времени она уже умерла. Вспоминая о мадам Рекамье, он лишь восхищается ее идеальной красотой, покорявшей в его время сердца. В своих «Записках» он, как самый преданный друг, воздвигает ей алтарь, изукрашенный дифирамбами. О мадам де Кюстин, мадам де Ноай и мадам де Кастелян он говорит лишь как о платонических возлюбленных; в «Записках» Шатобриана нет ни одного слова о «восхитительных днях, полных соблазна, очарования и безумств», которые он провел с одной из них в Испании.

Очарование Шатобриановой книги — в единстве личности «стилизованного человека», в сознании которого причудливо отражаются события. Характер Шатобриана обрисован в «Записках» несколько вольно: что-то упрощено, что-то подчеркнуто, благодаря чему он одновременно и эпичен и романтичен. У Шатобриана можно найти и злую насмешку, и юмор, однако в целом тон повествования мрачен. Шатобриан с юных лет глубоко ощущал тщету жизни. «Я был бы лучше, если бы мог к чему-то прилепиться душой», — говорил он. Но ничто, кроме, может быть, любви и славы, его особенно не волновало, да и сама любовь никогда надолго не приковывала.

В «Гении христианства» Шатобриан был вынужден притворяться. После убийства герцога Энгиенского и наделавшей шума отставки [11] он облачился в трагические одежды защитника трона и алтаря. Пафос и риторика окутали своими вычурными складками стиль писателя, не признававшего более голой правды. Только друзья и возлюбленные узнавали в нем того милого мальчика, которого Жубер и мадам де Бомон называли Волшебником. И только в «Записках» можно встретить очаровательное добродушие и юмор писателя, который не без снисходительности как бы ставит на место склонного к выспренности героя. Дисгармония, которую породило сочетание скорбной меланхолии и элегантной насмешливости, придала стилю Шатобриана своеобразие, и мы понимаем, что имела в виду Полина де Бомон, говоря: «Он играет на моих чувствах, как на клавесине».

твердить о могиле. «Я чувствую себя как осужденный, который уничтожает то, что никогда ему не понадобится. В Лондоне жертва, идущая на виселицу, продает свою шкуру за выпивку; я не продаю свою, я отдаю ее могильщику». Книга кончается упоминанием о смерти: «Мне остается только сесть на краю могилы. А затем я смело спущусь в нее с распятием в руках и обрету вечность...»

Наряду со смертью Шатобриана влечет и несчастье: «Вернитесь, прекрасные дни моих страданий, моего одиночества. Обрушьтесь вы, желанные несчастья». «Прощаясь с лесом Онэ, я вспоминаю подчас мое прощание с кобургским лесом; все мои дни есть расставания». И эти чувства владели им с рождения, «с того дня, когда мать произвела меня на свет...» Продолжалось это и в детские годы: «Едва родившись, я уже слышал разговоры о смерти». Всю жизнь Шатобриану доставляло удовольствие говорить о своих страданиях, казалось, он всегда готов был кричать о них: «По милости божией мои несчастия больше, чем я надеялся». Он жалуется, что его третируют, преследуют, что он беден, что ему приходится видеть смерть тех, кого любишь. Но он чувствовал бы себя глубоко опечаленным, если бы счастье было долговечно. «Вы демонстрируете свое разбитое сердце», — как-то сказала ему во время его изгнания одна молодая англичанка. Подобно Вертеру, Адольфу, Оберману [12], подобно собственному Рене, Шатобриан с горьким наслаждением выставляет напоказ свою тоску и отчаяние. Он задает тон поколению своего времени.

лохмотьях...» Шатобриану нравится видеть себя в роли одного из тех старых гомеровских нищих, под рубищем которых, может быть, скрываются боги и цари. Не обольщало ли его, как сына Лаэрта, объехавшего земли и моря, пение сирен, не швыряли ли его морские волны? [13] В Венеции, где другие любуются светом, золотом, красками, Шатобриан идет прямо на кладбище. «На черепе еще сохранилось немного волос цвета тутовых ягод. Бедный старый гондольер! Лучше ли ты по крайней мере управлял своей лодкой, чем я своей?» Есть у Рене-Шатобриана нечто от Гамлета [14], а к концу жизни он напоминает старого короля Лира: «Подобно зрителю, сидящему в покинутом всеми зале, с пустующими ложами, при погасших свечах, я сейчас один во всем мире перед опущенным занавесом в молчании ночи...»

Чередуя темы небытия и гордости, Шатобриан придает эпическое величие фигуре отца, силуэту Кобурга и феодальной кастовости, в которую сам замыкается, как в броню. Шатобриан любит подчеркивать, что уже в детстве честь и вопросы чести стали его идеалом. Он чувствует признательность к Наполеону, встретив в нем достойного противника. Он не говорит, что родился в том же году, что и Бонапарт, но «в год, когда я родился, родился Цезарь...» Или в другом месте: «Я появился на свет двадцатью днями позднее Бонапарта. Он привел меня за собой...» Шатобриану нравится ошибаться [15]. Нравится Шатобриану также вспоминать о том, как император тайно посетил однажды Валле-о-лю и оставил там в парке одну из своих перчаток в знак уважения, а может быть, как вызов?

Такое сочетание безнадежности и гордости могло бы придать человеку величие, но лишить его очарования. К счастью, в характере Шатобриана были и другие, более приятные качества. Еще в детстве, проведенном им на морском побережье, потом в деревне, в густых лесах и на берегу пруда, а затем и в дни юности, когда он научился любить пустынную ширь океана и глушь старого леса, Шатобриан искренне восхищался романтикой природы. Подобно тому как Рассказчик Пруста бессознательно ищет повсюду мак-самосейку и боярышник Комбре, так и Шатобриан находит в лесах Америки леса Кобурга. Если он всю свою жизнь любил деревья и собственноручно сажал их; если с нежностью говорил о дроздах и соловьях, как человек, часто внимавший их пению; если писал о луне и грустной великой тайне, о которой она «любит рассказывать старым дубам и берегам древних морей», — то всем этим он был обязан длительному уединению в Кобурге, дням, когда птицы в вышине пели ему, как Зигфриду, песни о славе и любви [16].

Читатель, любящий природу, испытывает огромное наслаждение, всегда находя у автора «Замогильных записок» величественные картины моря, навевающие благоговейную грусть, или мотив меланхолической луны, которая, проводив Шатобриана из Бретани в Мешасебе [17], вновь встречает его уже в Баварии. Казалось, она говорит ему: «Как! Опять ты? Помнишь ли ты, что я уже встречалась с тобой в других лесах? Помнишь ли нежные слова, которые ты расточал мне, когда был еще молодым?» Или описание ласточки, которая, покинув свое гнездо под стропилами башенки в Кобурге, щебетала подле него осенью в камышах на берегу пруда и некоторое время следовала за ним в небе, когда он отплывал в Америку, а однажды, провалившись в камин, очутилась в министерском кабинете; и, когда он возвратился из Праги, такая же ласточка, усевшись в Бишофсгейме на железной мачте с флагом «Золотого солнца», смотрела оттуда на преданного ей посла, словно старая знакомая.

Но особенно влечет нас к себе и трогает вечно юное сердце писателя. Позерство ради позы и удовлетворенное самолюбование никогда не были основным в характере Шатобриана. За его несколько напыщенной внешностью чувствовалось живое сердце. Таинственность его жизни, как говорил он нам, обусловливалась тем, что уже с юных лет он был во власти призрака. Силой своих неясных желаний он создал образ Сильфиды, воплотившей в себе черты всех женщин, которые встречались на его пути. И эта чаровница невидимо всюду следовала за ним; он беседовал с ней, как с живым существом, — это был восхитительный бред! «У меня появились все симптомы безумной страсти: глаза ввалились, я похудел, перестал спать; я стал рассеянным, грустным, пылким, нелюдимым. Дни мои протекали самым удивительным образом — странные, безумные и в то же время полные наслаждения...» С этой женщиной, которую Шатобриан преображал как хотел, он мысленно переживал сказочные романы. Все страны, о которых он читал, становились для него как бы фоном этой любви к воображаемой возлюбленной. Так формировался опасный любовник, искавший во всех женщинах свою Сильфиду; так формировался писатель, лучше чем кто-либо другой выражавший смутные страсти юношеских лет.

юного сердца, которое он сохранил в одежде пэра и в мундире посла. Любовь к женщинам, безотчетная и почти безличная, не всегда служит признаком непостоянства и легкомысленной расточительности чувств; напротив, она может быть вызвана упорным стремлением найти Сильфиду, которая является нам в снах и вымыслах нашей юности и которую не может заменить ни одна из реально существующих женщин. Эти упорные поиски приобретают даже какое-то грустное величие.

Всю свою жизнь Шатобриан не мог спокойно и без тайной нежности смотреть на красивое лицо. Во время первого путешествия в Америку он свел знакомство с молодой морячкой, у которой черные пряди волос выбивались из-под индийского платка. Немного позднее — негритянка тринадцати-четырнадцати лет, почти нагая и неописуемо прекрасная, «открыла нам врата, как юная Ночь...». Затем две девушки из Флориды, послужившие писателю моделями для Атала и Селюты: «Было что-то непостижимое в этом овальном лице смуглого оттенка, который, казалось, проступал сквозь легкую оранжевую дымку кожи; в этих удлиненных глазах, прятавшихся под полузакрытыми, в густых ресницах, атласными веками, и, наконец, в особой прелести индианки и испанки, как бы восполнявших друг друга...» Одна из них — горда, другая — печальна; и обе они вызывали в Шатобриане смутные нежные желания. И так было всегда в его жизни, даже после того, как Сильфида воплощалась в Полину или Натали, в Корделию или Жюльетту.

Я люблю читать о его встречах с молодыми женщинами, когда он стал уже стариком. Он не надеется больше быть любимым, и красота вызывает в нем лишь какое-то неясное сожаление. Может быть, он вспоминает стыдливую девочку на пороге хижины? «Я бросил ее, как бросают дикий цветок, растущий в канавах по обочинам дороги, — цветок, наполнявший ароматом ваш путь». И немного далее, в то же путешествие: «Я встретил маленькую носильщицу: босую, с грязными до колен ногами, в короткой юбке, с разорванным корсажем... Мы вместе подымались по крутой дороге. Она слегка повернула ко мне загорелое личико, красивая растрепанная головка прижалась к корзине. У нее были черные глаза, рот приоткрылся. По согнувшимся от груза плечам было видно, что ее юная грудь не ощущает еще ничего, кроме тяжести добычи из фруктовых садов».

Разумеется, все эти песни улиц и лесов [18], эти мимолетные встречи с юными девушками, крик ласточек, дружественное молчание луны не имели бы должной цены, если бы в «Замогильных записках» мы не слышали беспрерывной панихиды и пушечных залпов Ватерлоо [19]. Именно такое сочетание почти помпезного величия и истинной гуманности делает неподражаемой музыку одной из самых лучших французских книг.

III

О стиле Шатобриана много писали. Эмиль Фаге хвалил слог «Натчезов», «Рене», «Аталы», «Гения», который он находил блестящим, многообразным и гармоничным, но бранил язык «Записок», казавшийся ему грубым, неровным, рассчитанным на то, чтобы вызывать удивление. Рене Буалев [20], постоянный читатель и поклонник Шатобриана, порицал его за склонность к высокопарным выражениям, которые хотя и облагораживают речь, но ослабляют ее силу: «Когда Шатобриан, рассказывая о своем пребывании в Лондоне, говорит: «В бытность мою за морями», мне это кажется невыносимым, несмотря на благозвучие самой фразы. Желая сказать, что он был беден, он пишет: «В то время у меня не было иного письменного стола, кроме камня с моей могилы», что вызывает смех...» Однако эти критики кажутся мне не очень-то объективными. Если у Шатобриана и есть склонность к абстракциям и благородным классическим перифразам, зато ни у одного из писателей его времени (до Стендаля и Бальзака) нет столь богатого и выразительного лексикона. Шатобриана можно упрекнуть за то, что он без излишней надобности воскрешает многие вышедшие из употребления слова, что ему нравится заимствовать у старых мастеров. Но нередко это украшает его стиль. Я люблю его: «взирать (beer) на синеющие дали», «мы осилили вброд (queames) ручей», «с детства я был дикарем, но не лишенным стыда (vergogneux)». Меньше мне нравится: «студеная (hyemale) вода», «облака, которые отбрасывали быстро плывущие (fuitive) тени». Сент-Бёв хвалит его за галлицизмы, обновленные латинскими заимствованиями («обширность неба»; «льстивые, чувствительные речи»), и идущее от средних веков искусство писать: «подбирая забытые крупинки золота», «пополнить свой венок увядшим васильком».

толпы» — это от Реца; «Раз вспыхнув, революция победила» — от Тацита. А вот и отрывки в стиле Сен-Симона: «Делиль де Саль, человек весьма почтенный, ограниченный самым любезным образом, страдал несварением ума и неудержимо сорил годами»; «Мой кузен Моро был человек крупный и толстый, всегда измазанный табаком. Он ел, как людоед, без конца говорил, постоянно спешил, пыхтел, задыхался. Рот у него всегда был полуоткрыт, язык наполовину высунут. Он знал весь мир, жил то в притонах, то в прихожих, то в салонах...»; «Я делаю историю в коляске. А почему бы нет? Ведь делали же ее с успехом на носилках. И если он выигрывал сражения, о которых писал, то и я не проигрывал тех, о которых говорил», — imperatoria brevitas! **

Марсель Пруст утверждал, что образность является необходимым условием хорошего стиля и что «без соединения этих двух звеньев хороший стиль невозможен». Метафоры Шатобриана — украшение нашей литературы: «Юность — чудесная вещь! Она начинает свой жизненный путь, украшенная цветами, подобно афинскому флоту, направлявшемуся для завоевания Сицилии и богатейших полей Энны... Вы видели мою молодость, лишенную родных берегов; она не была столь прекрасной, как юность питомца Перикла, выросшего на коленях Аспазии [21]; но были в ней, бог знает, свои утренние часы — пора желаний и грез!» Полюбуйтесь, какая эфемерная непринужденность таится в этих словах: «бог знает», снижающая несколько высокопарную метафоричность фразы.

И конечно, не удивительно, что у Шатобриана осталось немало последователей и что «Замогильные записки» имеют сейчас больше читателей, чем во время их первой публикации. Это одновременно труд и крупного классика, и большого романтика, и современного писателя.

IV

Необходимо упомянуть еще об изумительном финале «Записок»: «закончено 16 ноября 1841 года в шесть часов утра». Этот пророческий отрывок написал человек без иллюзий, сумевший подняться над незначительными событиями своего времени, чтобы окинуть орлиным взглядом необъятный пейзаж веков.

«Старый европейский порядок умирает, и наши нынешние споры со временем будут казаться новым поколениям мальчишеской войной». Его беспокоит не только политическая анархия, но и смятение умов. «Талант и добродетель — все предается». Пигмеи поднимаются на развалины прошлого и провозглашают себя гигантами. Книга стареет за один день. «Ничто не трогает человека, кроме сцен казни и развращенных нравов; люди забывают, что только подлинная поэзия исторгает настоящие слезы, в которых поровну восторга и страдания».

думают о тревогах времени. Однако вся эта ежедневная суета, по существу, есть не что иное, как мелкая рябь на поверхности океана. Все изменится. Новые общественные формы придут на смену наемному труду. И тогда единственный наймит — материя (атомная энергия — скажем мы) займет место наемников земли и мастерской. Новые транспортные средства сделают доступными человеку любые пространства. Панама и Суэц будут прорезаны. И может быть, народятся другие общества, подобно роям пчел. Но это будет гибелью мысли и искусства, потому что только свободный индивид может стать Гомером». «Остается только просить науку найти средство переделать планету».

Внимательно проследив долгую жизнь Шатобриана, нельзя не отметить с гордостью ее богатство и красоту: «Из французских писателей моего времени я почти единственный похож на себя в моих произведениях: путешественник, солдат, публицист, министр; я тот, кто в лесах воспевал их красоту, на кораблях писал океан, в лагерях говорил о военной службе, в изгнании познавал изгнание, при дворах, на службе, на ассамблеях изучал государей, политику и законы... Я вмешивался в мир и в войну, подписывал трактаты и протоколы, присутствовал на заседаниях, конгрессах и конклавах; участвовал в восстановлении и низвержении тронов и вместе с тем писал...»

Да, исходя из человеческих критериев, можно утверждать, что жизнь Шатобриана — это большая жизнь. Но, только приближаясь к вечности, почти накануне смерти, Шатобриан понял всю ничтожность того, к чему так долго стремился. Надо думать, он был искренен, говоря, что видит спасение только в религии своего детства: «Времена ухода в пустыню возвратились; христианство вновь начинает возрождаться в бесплодной Фиваиде [22], в самом центре ужасающего идолопоклонства, обожествления человека...» В этом идолопоклонстве Шатобриан был виновен, как и всякий другой. Но тем не менее он сумел овладеть собой и предстал перед нами в «Записках» не таким, каким хотел бы казаться, а таким, каким мы его видим. Триумф его искусства состоит в том, что он победил свое «я»; триумф его мысли в том, что на своих последних тридцати пламенных страницах он прозорливее, чем кто-либо другой из его современников, предсказал будущее.

Примечания

* Текст цитирован мадам Мари-Жанной Дюрри в ее заметках «На полях „Замогильных записок"». — Прим. авт.

ШАТОБРИАН. «ЗАМОГИЛЬНЫЕ ЗАПИСКИ» ШАТОБРИАН. «ЗАМОГИЛЬНЫЕ ЗАПИСКИ»

Франсуа Рене де Шатобриан (1768—1848) известен не только как писатель, но и как видный политический деятель и публицист периода Реставрации. Приверженец легитимизма и католицизма (в защиту религии он написал в 1802 г. трактат «Гений христианства»), он в то же время видел закономерность революции, пережитой его страной, и необратимость многих ее завоеваний. Наиболее известные литературные произведения Шатобриана — повести «Атала» (1801) и «Рене» (1802), связанные с ранним романом «Натчезы», эпопея в прозе «Мученики» (1809), «Путь из Парижа в Иерусалим» (1811) и посмертно изданные «Замогильные записки». Для творчества писателя характерно острое ощущение неотвратимого и катастрофического хода истории, новый тип героя — разочарованного, скорбного и одинокого, — ставший характерной фигурой романтической литературы. Своими теоретическими работами Шатобриан внес важный вклад в создание романтической эстетики.

1 Шатобриан состоял на государственной службе в 1803—1804 гг., когда Наполеон Бонапарт был «первым консулом» республики, и перешел в политическую оппозицию незадолго до того, как тот был провозглашен императором и стал именоваться «Наполеон I».

2 Тибоде Альбер (1874—1936) — литературовед и критик.

3 Баррес Морис (1862—1923) — писатель и политический деятель-националист.

4 Рекамье Жюльетта (Жанна Франсуаза Жюли Аделаида Рекамье, 1777— 1849) — хозяйка литературного салона, друг многих выдающихся людей своего времени.

6 «Ревю де дё монд» — журнал, возглавлявшийся Ф. Бюлозом; в нем печатались многие писатели-романтики.

7 Низар Дезире (1806—1888) — критик и историк литературы.

8 Война в Испании — санкционированная Священным союзом и осуществленная в 1823 г. монархической Францией вооруженная интервенция для подавления испанской революции. Шатобриан играл активную роль в ее организации как министр иностранных дел; его воспоминания об этих событиях, изданные под названием «Веронский конгресс», не вошли в состав «Замогильных записок».

9 «Пресс» — массовая коммерческая газета, основанная в 1836 г. Эмилем де Жирарденом.

Арсан Мари де (1780—1847) — консервативные политические деятели, премьер-министры в период Реставрации.

11 Член французского королевского дома герцог Энгиенский (1772—1804) был в 1804 г. по приказу Наполеона, считавшего его опасным политическим противником, захвачен за пределами страны, доставлен во Францию и расстрелян. В знак протеста против этой акции Шатобриан подал в отставку с занимаемого им дипломатического поста.

12 Вертер — герой романа И. В. Гёте «Страдания молодого Вертера» (1774); Адольф и Оберман — герои одноименных романов Бенжамена Констана (1806) и Этьена де Сенанкура (1804).

13 Имеются в виду описанные в «Одиссее» Гомера странствия Одиссея (сына Лаэрта) и его возвращение на родину в облике нищего странника.

14 Имеется в виду эпизод с черепом Йорика («Гамлет», акт V, сцена I).

— еще не входила в состав Франции; он, следовательно, мог считаться «иностранцем» по происхождению.

16 Имеется в виду опера Рихарда Вагнера «Зигфрид» (1869), входит в состав тетралогии «Кольцо нибелунга».

17 Мешасебе — старое название реки Миссисипи в Америке.

18 Обыгрывается название поэтического сборника В. Гюго «Песни улиц и лесов» (1859—1865).

21 Речь идет о древнегреческом политическом деятеле Алкивиаде (ок. 450—404 до н. э.), воспитанном в доме его дяди, правителя Афин Перикла (ок. 495—429 до н. э.); Аспазия — подруга Перикла, известная своим умом и красотой.

22 Фиваида — местность в Верхнем Египте, начиная с III в. н. э. район христианского отшельничества.